Разгадка "Пророка" ( Повесть )

…Федор ясно представил себе усердного мальчишку с коротким чубчиком и краснеющими ушами, в чистенькой форме с начищенными круглыми пуговицами, не сачкующего на самоподготовке и привыкшего получать отличные оценки. И представил его преподавателя, офицера, знатока русской литературы и умелого чтеца стихов, поднявшего однажды старательного ученика читать Пушкинского «Пророка».

«Суворовец Зазнобин, почему молчите?»

«Не могу читать».

«Вы не выучили стихотворение?»

«Я выучил».

«Почему же не читаете?»

«Я не могу».

------------------------------------------

…Левое ухо замучило. Опять в нём пульсирует жилка, доставляя изрядное беспокойство. Кровь стучит и точно зовёт за собой: «Делай, делай, делай, пока не поздно, пока есть время, пока живой».

Раньше эта беда начиналась утром и проходила к обеду, стоило размять бока, расходиться и загрузить медленно просыпающуюся голову текущими задачами. Вадим Анатольевич поэтому долго считал причиной утреннего постукивания неудобное положение головы во сне и бесполезно искал нужную ей высоту: то менял подушку на более высокую, то на более низкую, а то откидывал её совсем, растягиваясь пластом и убеждая себя, что лежать так удобно. Почему убеждал? — Потому что привык засыпать на спине, закинув руки за подушку, а без подушки руки оказывались не пристроены.

Врачу из частной поликлиники он добросовестно рассказал о своих подозрениях и о том, что спать на боку тоже было не вариант — на левом стук в ухе усиливался, словно отражался от дивана, а на правом точно тянул за собой, так что вдвойне было не до сна, — но не нашёл понимания, одно только сочувствие и благожелательное внимание, объяснимое заплаченными деньгами. Вадим не привык к благосклонности докторов, он бы лучше пошёл по полису в обычную поликлинику, но там не приняли. Точнее, приняли за чудака, когда он позвонил в регистратуру и пробовал объяснить, что хочет ко врачу сегодня, что ему бы только показаться, может, чепуха какая, пробка в ухе, которых у него никогда не было. «Сегодня? Да вы что?! У нас один лор на три поликлиники! Идите к терапевту, пусть он даст направление, потом будете записываться!» — пришлось двигать к частнику.

«В левом у вас пробки нет, небольшая пробочка в правом. Покапаете в правое ухо персиковое масло, три раза в день. И обязательно попрыскаете в нос. Смотрите, как капать. Спинку выпрямили. Подбородочек уперли в грудь. Чтобы нос был полностью открыт. И делаем один-два „пшика“ в каждую ноздрю. Морской водичкой обязательно капаем, капельки я вам сейчас выпишу. Три-четыре дня полечитесь, приходите повторно. Если улучшения не будет, запишемся на томографию, посмотрим сосудики», — общительный доктор уклончиво рассказал о возможных проблемах проходимости тонких кровеносных сосудов мозга, которые не выявить без аппаратного обследования, и посоветовал для начала устранить другие недостатки. Довольно подробно и хорошо поставленным голосом он объяснил связь ушных проходов с носовыми пазухами и прописал капли в не понравившийся ему нос. Холёные белые пальцы и искусно подстриженные мужские ногти невольно притягивали взгляд. Эти ухоженные ногти ничуть не уступали розовому маникюру молодой женщины за регистрационной стойкой, пальцы которой исполняли округлые пассы над карточкой пациента. «Дивин Вадим Анатольевич». — «Полных лет?» — «Пятьдесят шесть».

Вадим Анатольевич три дня добросовестно капал всё, что приказали, и толкотня в ухе прошла, так что он почти зауважал чистюлю-доктора. Правда, пульсация проходила и раньше, сама собой, чтобы потом огорчить непременным и неожиданным возвращением. Вернулась она и на этот раз, разочаровав во врачебных чарах. Но теперь уже кровь в ухе настукивала не только по утрам. Бывало, что утром, наоборот, всё хорошо, а вечером вдруг застучит и не проходит всю ночь и весь следующий день.

Вечерами, на фоне усталости, пульсация стала приходить чаще, и Вадим неизбежно вспоминал скомканные рассуждения доктора про тонкие сосуды, которые можно проверить и полечить при необходимости, хотя это не самая простая и скорая процедура.

А ещё стук в ухе вызывал воспоминание о дурацком предложении, поступившем ему на похоронах Фёдора Канцева.

Сашка Рылов, товарищ по холостяцкому общежитию, неспешный добрый увалень, проявивший удивительную настырность и отыскавший Вадима, за что тот был ему крайне благодарен, вдруг привязался, как репей, — Фёдора ещё не закопали: уважь покойника; мол, он хотел попросить лично, но не успел.

Канцев наказал Вадиму переписать художественный опус своих Интернет-любимчиков. Зачем? Очевидный каприз больного на голову человека. Потакать ему Вадим не собирался ни разу, но пообещать Рылову хотя бы прочитать текст в Интернете пришлось — иначе бы тот не отстал.

Текст назывался «Беседа в кафе «У Бирона», причём название кафе начиналось с маленькой буквы, а имя файла — «Встреча у Бирона» — больше подходило названию рассказа, что было ясно сразу, без втягивания в многозначительные авторские рассуждения.

Прошло три года, как Вадим Дивин ничего не писал, в очередной раз разочаровавшись в публике. До этого он добросовестно оттрубил пятилетку в «Самиздате», добившись писательской лёгкости переложения мыслей в слова и окружив себя обычным для не фантаста, не эротомана и не мастера острых сюжетов кругом поклонников — тысяча Интернет-читателей и десяток заказчиков готовых книг. Чужие произведения он читал редко, поскольку себя оценивал строго, а других ещё строже. Оценка его учитывала наличие идеи, приёма и красоты её исполнения, художественных достоинств, возможности самому представить героев и сопутствующих их переживаниям картин природы и окружающей обстановки — всего того, что составляло в его представлении мастерство сочинителя. А по отношению к редким классным текстам, где все обязательные элементы мастерства присутствовали и согласно били по сознанию читателя, вызывая ответные созвучные переживания, важно было сообразить — зачем это писано, куда зовёт, поднимает человека к свету или опускает его на тёмное дно?

Рассказ, который прочитал Дивин, был написан многомудрым человеком, любителем литературы и сочинителем-дилетантом. Автор в художественной форме попытался представить результаты собственного расследования вероятных тем приватной беседы русского императора и главного русского поэта, о которую издавна точили зубы и политики, и учёные, и падкие до ласк литераторы — все, кому не лень. Оживить сухие истины должна была беседа, но с кем? — Правильно, с самим Пушкиным, специально оживающем в наше время, чтобы подтвердить выводы современных дознавателей. Приём не новый и вроде бы выигрышный, но только на первый взгляд. Грань между сказкой и небывальщиной слишком тонка даже для искусного мастера — что ж говорить о любителе? У автора «Беседы» пройти по ней не получилось, но он так старательно кружил рядышком, нагружая читателя полезной, похожей на правдивую и дотоле неизвестной — точнее, не сведённой к предлагаемому общему знаменателю — информацией, что к концу чтива появилась досада за то, что авторская задумка не удалась.

Вадим понял переживания Канцева. Если пытаться достичь главной цели «Беседы» — представить в ёмкой и доступной форме коллективно раскрытую многозначную и многосмысловую информацию, помогающую разумному человеку встать на путь правды-истины, — рассказ надо было переписывать. Однако, брать такой труд на себя Дивин не собирался. Он давно знал, насколько тяжело править глубокий текст. Там не словесный восторженный понос. Там обдуманные и уложенные по своим местам слова, заплетённые между собой не хуже синоптических связей головного мозга. Распутать и положить их по-новому, ничего не потеряв из смыслов, было практически не возможно.

Рассказ был подписан Внутренним предиктором СССР. Интернет давно был заполнен аналитикой людей, выступавших под этим псевдонимом, где аббревиатура указывала не на распавшееся государство, а на мечту о строительстве справедливой страны. Когда-то Вадим читал их мудрёные книги и однажды пробудился не меньше Канцева, полгода обдумывая возможность переписать на свой лад другой их художественный проект — мистический и остросюжетный роман «Последний гамбит». Тогда у Вадима хватило здравого смысла отказаться от безрассудной затеи — хватит и на этот раз. Пусть это канцевское «Надо переписать про Бирона» постучит в нём на пару с пульсирующей жилкой. Постучит и пройдёт. Само собой.

Дивину легко было отмахнуться от разных пустяков потому, что его голову уже несколько недель кряду кружила волшебная музыка «Золотого города». Она легла на старые дрожжи юношеских переживаний, когда модные рок-группы заводили молодёжь предвестьем перемен, а стильный Борис Гребенщиков извлекал из гитарных струн душещипательные ноты вроде бы своей песни «Под небом голубым Есть город золотой», вроде бы указывая нам направление правильного движения.

Почему музыка заиграла в голове Вадима Анатольевича? — он проникся Интернет-расследованием израильского музыканта о непростом рождении этой песенки, ладно ложащейся на еврейскую тоску про обетованный град. Открывшаяся подоплёка её появления сняла с души Дивина много старых вопросов, успокоив его понятными жизненными обстоятельствами.

Оказалось, начало песне с мистическими смыслами положил русский, Владимир Вавилов, улыбчивый круглолицый композитор-самоучка «без имени» в круглых чёрных очках, придумавший открыть народу свою музыку под именами средневековых композиторов.

«Та-та́ — та — та — та-та-та́, та-та́ — та — та — та-та-та́, та-та́ — та-та́ — та-та-та-та́, та-та́ — та — та — та-та́», — также, как в голове Дивина, крутилась загадочная мелодия из пьесы «Канцона и танец», сочинённой якобы знаменитым папским лютнистом Франческо Канова да Милано и переложенной на гитару Вавиловым, — в голове Анри Волохонского, перебивающегося в Ленинграде с хлеба на воду. Музыка звучала, звучала, звучала в голове поэта и вдруг помогла ему разглядеть в мастерской художника, которому он помогал разбивать на кусочки сине-голубую смальту для будущего мозаичного неба, образ небесного Града.

Музыка одного будущего вынужденного эмигранта в Израиль, художника, сложилась с музыкой, звучащей внутри другого, поэта — так родился «Рай»:

«Над небом голубым
 Есть город золотой
 С прозрачными воротами
 И яркою стеной.
 А в городе том сад,
 Всё травы да цветы,
 Гуляют там животные
 Невиданной красы.
 Одно, как рыжий огнегривый лев,
 Другое — вол, исполненный очей,
 Третье — золотой орёл небесный,
 Чей там светел взор незабываемый…»

Дивин почти наяву видел и это небо из смальты, и плывущую по нему звезду, зовущую к прозрачным воротам сада, и гуляющих там библейских персонажей:

«Та-та́ — та — та — та—та-та-та-та-та́,
 та-та́-та — та — та — та-та-та-та-та́,
 та́-та — та-та-та-та́—та-та-та́—та—та,
 та́-та — та́-та — та́-та — та́-та—та—та—та́…»

У песни было несколько философствующих исполнителей, а популярной её сделал Борис Гребенщиков, поменявший взятую поэтом из Писания начальную фразу на пушкинскую строчку. Скорее всего, «над небом» Гребенщиков не расслышал, но придумал ловкое объяснение своей ошибке: «Царство Божие находится внутри нас, и поэтому помещать небесный Иерусалим на небо… бессмысленно».

Откуда Гребенщиков знает, что находится внутри него, тем более — внутри нас? Нет пока на земле града обетованного. А в песенке поётся про город, который есть. Если он есть, то не «под небом голубым».

И всё-таки оговорки талантов частенько бывают интересны — в них проскакивает истина, которую оговорившийся сам часто не понимает. Хитрый Гребенщиков угадал главное, хотя и не смог этого объяснить.

Два расследования — беседы Пушкина с царём и рождения мистической песни — странным образом переплелись, горячечно поднимая мысли Вадима Дивина в высокие сферы. Им в такт, под музыку «Города», взволнованно стучало его сердце, и этот стук уверенно забивал мешающие, усиливающиеся в ночной тишине и прибивающие к земле тревожные сигналы из левого уха…

                                                             Зачем писатели пишут?

«Уселся он — с похвальной целью

Себе присвоить ум чужой;

Отрядом книг уставил полку,

Читал, читал, а всё без толку:

Там скука, там обман иль бред;

В том совести, в том смысла нет;

На всех различные вериги;

И устарела старина,

И старым бредит новизна.»

А. С. Пушкин

Утро умерило вечерний пыл Дивина, но не охладило его совершенно, а только заставило поначалу уточнить некоторые моменты.

Намерение ответить себе, зачем он писал «самиздатовские» книжки и зачем собирается заниматься этим неблагодарным занятием впредь, привело Вадима Анатольевича к намерению посмотреть на современных успешных писателей и ответить «зачем?» за них. Но насколько корректно это его намерение с этической точки зрения? Кто он такой, чтобы оценивать других людей, состоявшихся и признанных в этом качестве обществом?

И подспудно, и из опыта Дивин знал, что без морального права на задуманное толка не будет — дрянь получится, самодельщина, которую и людям показать будет невозможно, и за которую придётся стыдится перед собой и небесами.

Так есть у него моральное право на критику или нет?

Вадим Анатольевич долго крутил и так, и эдак, и решил, что такое право у него есть.

Во-первых, у него подходящий возраст, когда зрелость, умудрённость, понимание жизни и смерти помогают оценивать, не поучая. На востоке, где глубоко понимают сущность человека, для наставника выставляют возрастную планку — от пятидесяти лет и до проявлений старческого маразма. Это необходимое условие применительно к Дивину выполнено.

Во-вторых, он с божьей помощью относит себя к писательскому цеху. Когда-то отец его справедливо приземлял: «Ты сам напиши сначала не хуже другого, а потом критикуй». Теперь Дивин свободно мог ответить отцу: «Написал». Пусть он писатель непризнанный, но состоявшийся и поддержанный свыше, в чём совершенно уверен, как и его редкие, на перечёт, читатели. Общественное же признание — процесс многогранный, неоднозначный и длительный, можно ли ориентироваться только на его сиюминутное изменчивое состояние?

В-третьих, Вадим Анатольевич полагал, что разобрался, какие идеи развития, осознанно или не осознаваемо переводимые писателем на уровень чувственного восприятия, ложатся на русскую землю, а от каких вместо хорошей книжки только фальшь получается или, в лучшем случае, недолговечная дурная подделка на западный или восточный манер.

Дивин, с подсказки современных философов и политологов, имел в виду всего три пути или идеи развития, к которым сходятся все остальные.

Два пути из трёх издавна связаны с Западом и Востоком. Западный — это путь подчинения мира духовно несовершенным человеком, это идеи превосходства, господства, неравенства. Восточный — путь духовного преображения человека и идеи отшельничества, ухода от поражённого неравенством неизменяемого мира. Многие западные хитрецы, вроде Киплинга, воспевали выбор из этих двух: «О, Запад есть Запад, Восток есть Восток…», —умалчивая о третьем, спасительном пути, с каждым новым днём всё яснее проявляющим свои преимущества.

Этот третий — путь преображения человека, настроенного на соответствующее преображение мира. Это идеи равенства, коллективного спасения и построения царства Божьего на земле — идеи, к которым расположен русский мир. Только этот путь волновал душу Дивина, только по нему он сверял своё слово и собирался проверять чужое.

На этих формулировках Вадим Анатольевич удовлетворённо остановился, справедливо полагая, что прочие оправдательные мотивы имеют для него меньшую значимость.

К тому же он вспомнил скромно одетую молоденькую девушку в полупустом вечернем автобусе, у окна, увлечённо, не обращая внимания на пассажиров, рассказывавшую в телефон, что ей пришло в голову ночью. Он вспомнил, что его в ней привлекло, — она была сочинительницей. Тогда в автобусе он сидел за девушкой, наискосок, слушал, что ей приснилось, и как она придумала использовать свой сон. Из разговора Дивин понял, что некие познакомившиеся в социальных сетях молодые люди пишут общую книгу. Свои текущие отрывки-рассказы они называют по американскому образцу «постами», с ударением на первом слоге. Вадим Анатольевич встречался с подобным творчеством. Несколько раз на его электронную почту, засвеченную в «самиздате», приходили приглашения поучаствовать в совместных виртуальных приключениях на заданную тему в модном у неопытной и отстраняемой от реальной жизни молодёжи жанре «фэнтэзи». Одной из последних предложенных тем с месячным бюджетом, которого хватало на пиво и шоколад для участников, была «акулья»: группа учёных отправляется на далёкую планету, чтобы изучить обнаруженных там гигантских акул, самых опасных хищников из живших когда-то на Земле.

Эти предложения были из разряда безобидных — не наглых, во всяком случае. Возможно даже, неизвестные Дивину ребятишки самоорганизовались и обменивались «постами» без чужих приглашений, реализуя энергию юности.

Сердце Вадима Анатольевича защемило — как тогда, в автобусе. От жалости, что творческий потенциал растрачивается на пустые бесполезные фантазии, на миражи, которых не было в жизни и никогда не будет. И от обиды на отставшую от жизни современную серьёзную литературу.

Он знал, что классику юные читают мало, потому как трудно современному воображению представить героев ушедшей жизни, начиная от их страстей и устремлений и заканчивая жилищем, бытом, вещами и даже природой. А современную прозу они не читают совсем, потому что не хотят жить описываемой в ней жизнью. Вот и фантазируют, не зная жизни, подобно пишущим в альбом пушкинским и тургеневским барышням.

Дивин вспомнил, как прислушивался к торопливому говорку увлечённой девушки, пока не понял, что она отвечает за двух героев, которые плохо оживали и не вязались с героями других сочинителей. Ничего у неё не получалось, она почти отчаялась, пока не приснился нужный эпизод, который всё расставлял по своим местам.

Девушка светилась от счастья всей силой молодости, была непосредственна и далека, вся в выдуманном мире, на волнах вдохновения, которым спешила поделиться. Бедняжка. В её деле надо с Богом делиться, а не с товарищем — даже если, судя по всему, это очень любимый товарищ…

Тут Дивина приземлило, потому что последняя мысль была не его, а из «Именин сердца» — книжки Захара Прилепина, сложенной по мотивам бесед под диктофон с многими литераторами-мужчинами и двумя всего женщинами.

К женщинам Прилепин приставал на предмет литературного спора «и поединка рокового» мужчин и женщин. От одной он хотел услышать рефлексию на слова Блока об Ахматовой: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо как бы перед Богом». Услышал: «Стоять перед Богом — часто для женщины и значит стоять перед мужчиной». А другая его просто уела, метко, по-женски: «Ну как, чем нам мериться, если у одних длина, а у других глубина?»…

Когда же Вадим любовался девушкой из автобуса? Нынешней осенью? Или прошлой? Как летит время!

Это увлечённое на всю голову, никого вокруг не замечающее создание стало последним решающим аргументом мозгового штурма Вадима Дивина. Оно же указало, с кого ему начать — с Прилепина. «Разговоры с русской литературой» — скандальная претензия; можно сказать, писатель сам напросился.

Первым делом Дивин зафиксировал для себя, что Захар Прилепин — случай серьёзный. Рука набита, стоит за униженных и оскорблённых. Странно, что нынешняя власть позволила ему выскочить из болота неизвестности.

Вадим Анатольевич мысленно потасовал четыре прилепинские книжки: «Санькя», «Игра его была огромна», «Обитель», «Именины сердца», — менял их местами, строя разные направления, словно искал ответ, надолго мужик останется в литературе или достаточно уже того, что он в ней есть? Словами той же женщины-писательницы: «Они уже есть, и это выгодно отличает их от тех, кого нет, не правда ли?»

Растёт Прилепин как писатель, спору нет. В «Саньке» освоил искусство вживаться в героев. В «Обители» добавил к освоенному взгляд на мир со стороны и свыше — пусть неотработанный и несовершенный местами взгляд, но это уже метка мастера. У кого научился? У Леонида Леонова, «игра которого была огромна»?

Ругать Прилепина, по большому счёту, не за что, но хвалить тоже рука не поднимается. Брутальный мужик. За справедливость стоит. За родину-мать. Но вот главный вопрос: зачем пишет? Чего хотел добиться своими книгами? Какую решал сверхзадачу? И соответствует ли решение замаху?

«Наши» против «не наших» — это, конечно, тоже конфликт; но вот почему «наши» стали «не нашими», почему «не наших» больше, и как получить обратную пропорцию? — такая вырисовывается цель, которую невозможно достичь без выбора пути коллективного спасения и соответственного преображения мира. То есть первая половина русской идеи — справедливости и спасения души — у Прилепина присутствует, а вот со второй у него проблемы. О коллективном спасении и строительстве праведного царства он предлагает думать после победы над явными упырями. А побеждать старается оружием упыриной системы, отчего место побитых занимают другие и более сильные упыри, так что победа оборачивается поражением.

В «Саньке» воспоминания детские хороши — отсюда бы и потянуться к преображению. Но нет, не получается; всё перебивает война, ненависть отодвигает любовь. И никак нам не прибежать к его деду, в детство, из города и страны, где всё так беспросветно…

В «Обители» тоже нет-нет да цепляют героя за душу то доходяга-«каэр» на добыче ягод, то «владычка» Иоанн, то ленинградский поэт, то несчастная лагерная чекистка-шлюха, однако ярость благородная в борьбе за справедливость и собственную жизнь отталкивает от него их всех, и ничем борец получается не лучше палачей-чекистов, почему и не может уплыть к лучшей жизни с посланных ему судьбой Соловецких островов.

В общем, бьются прилепинские богатыри-одиночки за свою и народную волю что есть сил, отчаянно, богатырски — и бестолку. Революционеры, одним словом. А народ много видел революционеров и законно сомневается: разрушить до основания они разрушат, а потом будут ждать, когда само что-нибудь построится. Зачем нам это? И зачем строить неизвестно что? Нам бы царство Божие построить на земле, и не по Библии, упаси Бог, а по справедливости! Так видит Прилепин, что надо строить? — Похоже, нет. А зачем нам тогда его война — эти «ура» и «даёшь», монстры и герои, праведники и уроды, кровь и смерть, город и страна в огне? Преувеличенные, не в реальном масштабе, тупиковые истории смотрятся как пройденные и отброшенные логикой жизни. Зачем их петь? Чтобы они не повторились в будущем? Так скорее повторятся, если повторять, не предлагая взамен другого. Он этого хотел?

А ведь погладил боженька человека по голове, пригласил подняться его к эмпиреям — туда, где чистые огонь и свет. Так может Прилепин нарисовать нам город золотой, с прозрачными воротами и райским садом, — или не может? Почему не рисует?

«Даёшь Нобелевскую премию по литературе!» — деньги любит? Как бы не оказаться ему на тропинке неполживого телёнка, придумавшего для нас, что бодался с дубом. Кому Прилепин «Обителью» поклонился? Неужели «Ивану Денисовичу»?

Дивин даже расстроился от того, что мысленные построения привели его к опростоволосившемуся Солженицыну. Очень тому телёнку премия была нужна — до зарезу. Без неё осчастливить нас не было никакой возможности. Так и говорил в открытую, выпрашивая деньги. Выпросил. И чего понаделал? Наплодил мертвячины, от которой тошно. А как писатель кончился после «Матрёниного двора».

Вот она, общая беда, на чём погорела русская литература. Всех, кто был до нас, — на свалку истории. Явный обман или стыдливое умолчание во имя достижения ложной цели приветствуются. Причём судьба заблудившихся советских писателей ничему не научила их критиков и последователей. Те же апологеты соцреализма, вроде литературного начальника Всеволода Кочетова или литературного мастерового Ивана Шевцова, которых нынешние литературные генералы держат за мракобесов и графоманов, ничуть не мракобеснее и не графоманнее теперешних местоблюстителей.

Неровная и нервная проза у Кочетова, торопливая, с множеством слабых проходных мест, которые легко критиковать и удобно пародировать, — зато какой грамотный срез заболевшего общества!

«Чего же ты хочешь?» — диагноз и детальный анализ заразной болезни индивидуализма, стяжательства и бездуховности, которая способна разрушить советское общество. Разве прогноз не оправдался?

А эти кочетовские созвучия и подсказки! Булатов — это Булгаков на стальной большевистской позиции. Позиция честная, хотя и пониже булгаковской. То есть Булатов прозорлив на уровне своего горизонта, отчего правильно формулирует вопросы, а ответить на них не может. Это Кочетов специально так сделал или у него случайно получилось? Но по любому, даже плохо повторяя «Мастера и Маргариту», со своей торопливостью, неряшливым письмом и наивной искренностью — он на светлой русской стороне, созвучен Булгакову в силе беззаветной веры и одним этим предпочтительнее своих слабовидящих либеральных критиков, любящих того же Булгакова за «гимн демонизма» — и надо ведь им было так всё перевернуть, запутать и запутаться самим?

На том же кочетовском горизонте другой большевик, Иван Шевцов, упорно пытался нащупать связь времён. Времени у него было побольше, поэтому тексты свои доводил, шлифовал, старался обойтись без кочетовской неряшливости. Удивить в итоге Шевцов смог, а достучаться до глухих, остановить нас у бездушной черты — не сумел. И таланта не хватило. И грамотного выбора позиции. За товарищами пошёл, как научили, за Родину встал, а за Бога — постеснялся. Однако, как мог, стучал Иван-богатырь, во все колокола, до последнего верил, что сможет, в «Набат» бил — всё, что мог, сделал, чист перед предками.

И хоть не полон Шевцов, но местами очень хорош.

Не разменивай, говорит он Ладе, настоящие чувства, не потакай праздному бездушью, не за себя только отвечаешь, девушка, за всех нас — как станем жить без любви?

«В поднебесье Бородинского поля — ясный голубой покой», «во всю окоёмную ширь — благостная золотая тишина» — вот мир, оставленный нам предками для равной и справедливой жизни. Мир, который отстояли от господ и фашистов наши деды и отцы. Дети, неужели вы не видите нового фашистского наступления на русскую землю?

Пусть Шевцов атеист, а всё равно мимо правды не прошёл, склонил гордую голову «Во имя отца и сына». И с памятника нужную строчку выхватил: «Доблесть родителей — наследие детей». Пропадут дети, не почитающие доблестных родителей. Неужели, прав оказался?..

Не великие они русские писатели? Возможно. Но под время лозунгов и вранья не прогнулись. И как-то не выходит о них спросить: зачем писали? Что про Кочетова, что про Шевцова — не получается. Зато про русскую литературу, с которой «разговаривал» Прилепин, — сколько угодно. Тут ребята подобрались и талантливее, и способнее, и учёнее, и знают побольше, и волю им дали, а что они выбрали? Неполживое солженицынское бытиё? То есть согласиться с неравенством, как с законом жизни, и кланяться Западу?

Так это никакая не новость. Посчитать мир обязанным крутиться вокруг себя, много ума не надо. Вот только русскому миру от таких желаний ни жарко, ни холодно. У него свои законы. А те, кому дано это понять, а они понимать отказываются, получаются в миру лишними людьми.

Про лишнего человека нас ещё в школе учили, не поднимая всей проблемы целиком. В советское время выгодно было учить, что в появлении лишних людей виновато царское общество эксплуататоров и рабов — верно это только отчасти. Печорин — вестник времени удобного выбора: «Не удаётся переделать систему, надо в ней укрепиться, как все делают». Вот только приспособленчество его не спасает. Предназначенный для великих дел и не совершивший их, ощущавший в себе силы неимоверные, ушедшие на пустое, Печорин сам рассудил себя, отказавшись жить. И от дневников своих отказался — не было такого прапорщика, не жил он вовсе.

Нынешние Печорины в своей гордыни пошли дальше. Запутались в калейдоскопе окружающих картинок, разочаровались, но от себя отказываться не хотят. Каждый себя мнит великим. И книжки свои — если не выдающимися, то заслуживающими того, чтобы за них кушать.

Вадим Дивин поморщился. Все прилепинские интеллектуалы, все лучшие, которых отобрал самый лучший, смешались вдруг и стали похожи друг на друга, как марионетки. Скользкие все, знатоки прав и свобод, не зацепить.

Поморщившись ещё раз, он потянул за шкибот Евгения Попова (пускай за смешочки над Кочетовым отдувается) и Александра Кабакова — птенцов гнезда Василия Аксёнова.

Птенцы эти начитали на диктофон книжку «Аксёнов», в которой друг перед другом доказывают, что учитель их — писатель, а значит и они, верные Васины ученики, — тоже. Доказываемое для них вещь очевидная, для нас — не очень.

Читал Дивин их доказательства, читал, старался, внимал, но так и не сподобился увидеть писателя. Образованного стилягу Васю с прикидом, сиречь джинсового революционера — видно. Современного Печорина, попусту растратившего свои силы, но продолжающего с удовольствием жить, в отличие от своего литературного персонажа, — да. Но не русского писателя с болящей за людей душой. Отнюдь. Это из другой оперы — западной. Васина душа о себе только и болит, любимом и неповторимом, и о таких же, как он, гениальных созданиях. И ученики его мечены тем же. Гонору — выше крыши. Запросы приличные. Своё и единственно верное мнение — обо всём на свете. А в остатке — стремящаяся к нулю общественная польза.

Спасибо вам, ребята. Справились со своим предназначением. Очень нам с вами повезло.

Следующим к ответу Дивин призвал Алексея Иванова, у которого «географ глобус пропил». Прилепин и чересчур хвалит этого Иванова, особенно за «Блуда и МУДО», но и с каждым вторым собеседником проверяет своё мнение о нём, словно боится ошибиться.

Чем же отличился Алексей Иванов? А вот чем: ждёт он необыкновенного читателя, который раскроет высшие ивановские устремления, недоступные читателю обыкновенному. Обыкновенный ведь читает, что написано: в «Пропитом глобусе» — про пьянство, в «Блуде» — про блуд. А тут надо глубже брать, в соответствии с тезисом: «Умею писать так, как хочу, и пишу так, как мне нужно, а не так, как получается».

Дивин, конечно, не женщина, сказавшая Прилепину, что книгу с названием «Блуда и МУДО» в руки не возьмёт. Дивин эту книгу прочёл, надеясь глубоко понять Иванова, — не получилось. Блуд один в голове и остался, вроде велосипедного полёта героя с женщиной-коллегой по работе в Муниципальном Учреждении Дополнительного Образования, которая ему никак не давалась. Коварный соблазнитель, подвозивший даму на раме велосипеда, придумал поехать вниз с горки, заставив её рулить и ловко забрав в освободившиеся руки женские груди с набухающими от страха и стыда сосками. Бедняжка вцепилась в руль, боится упасть, а он старательно распаляет её естество, зажёвывая насухо таблетку Виагры. Довёл женщину до экстаза — не хотела, а сама на него залезла, стоило им приземлиться в кустах…

Пишет Алексей Иванов легко, как хочет, — в этом не обманул. Но зачем? Что у него получается? Не понимают окружающие великих устремлений ивановских героев, не хотят соответствовать глубинам их размышлений, делают из них ненужных людей — так эти герои на инстинктах оторвутся?!

Нет, не зря Прилепин Иванова любит, а сомневается. Любить себя в пороках, в гное и рубище — любимая наша забава. Но какой от неё прок? Мы от собственной мерзости устали, сами мечтаем душой просветлеть и другим помочь, а нас в инстинкты окунают, в рабское состояние, словно говорят, что ничего другого для нас нет, и света никакого нет — выдумки всё, не имеющие отношения к реальной жизни.

Чего никак не мог Дивин понять у современников, сколько и кого из них не читал, — по кому они настраивают свой голос? Есть у них русский камертон или одни западные лукавые мудрствования?

Сам Дивин по своей серости отводил роль камертона для русского писателя классической русской литературе, но, похоже, отстал от передовиков. Там всё по-другому, с подобострастной оглядкой на так называемый цивилизованный мир. А самые великие писатели не оглядываются, собственные камертоны создают, окропляя нас, горемычных, своим творчеством, как святой водой.

Вот «Лавр» Евгения Водолазкина — настоящий камертон беспросветности. В реальности Водолазкину, похоже, ничего не нравится, будущего у нас он не видит, решил поэтому прошлое поисследовать, благо профессия позволяет окунуться в мир легенд, чудес и сказок. И вроде бы нашёл в седой старине великого знахаря, угодного Богу, а так преподал его испытания на святость, что Дивин готов был бежать от преподанного, куда глаза глядят, и жить расхотел от слова «совсем», потому как во все времена наша русская жизнь получалась самой беспросветной.

Большой талант у Водолазкина. Умеет напугать, в душе поковырять, растрогать до слёз — мастер. Слог у него завораживающий, загадочный. Чувствуется, покорпел человек над рукописями и летописями, — играет устаревшими словами и фразами, будто живёт на древней Руси. Впрочем, где нам, неучам, проверить, насколько он точен? Другое нас занимает: почему наша душа в конце пути Лавра облегчённо вздыхает? Словно порадовалась за бедолагу: отмучился. Странное получается послевкусие, горькое, на восточный манер.

Дивин прикрыл веки и дождался, когда в ровной темноте, постепенно укротившей плававшие в закрытых глазах светлые кривые ниточки, представились рядышком грустный Водолазкин слева и Юрий Домбровский с «Хранителем древностей» — справа. Водолазкин склонил голову к себе на грудь, как нашкодивший ученик, а Домбровский, пряча невольную улыбку, грозит тому пальцем, беззвучно складывая губами слово «зачем», и качает головой — с Запада на Восток, с Востока на Запад — словно дразнится.

Потом эти двое разъезжаются в стороны, а центральное место занимает выплывающий из-за них третий писатель, образ которого долго выбирает правильную возрастную нишу, меняясь от молодого, озорного, с пышными волнами зачёсанных назад волос, к старому, осторожному, с почти распрямившимися, но упрямо зачёсанными назад волосами, затем обратно к молодому и снова к старому. Узнав в привидевшимся Леонида Леонова, Дивин открыл глаза. Похоже, круг размышлений о писательской доле, начатый с Прилепина, логично замыкался, чему Дивин был очень рад.

До прилепинского напоминания о Леонове Вадим Анатольевич читал что-то у советского классика только в школьную пору, из доступного в библиотеке, — пьесу о войне и роман про русский лес. Прочитанное почти понравилось и не сильно вдохновило. Теперь, после толчка Прилепина, Дивин скачал из Интернета объёмные тексты «Вора» и «Пирамиды», собравшись проверить свои юношеские выводы. Однако, ни первое, ни второе осилить до конца у него не получилось. На честное вдумчивое прочтение кружевных текстов нужно было столько времени, сколько у него не было. И подумалось, что мало у кого достанет теперь терпения, чтобы дочитать Леонида Леонова. Крайне тяжело выдержать затянутые, во-многом придуманные и неестественные по способностям персонажей монологи в духе изливающих душу героев Достоевского. Монологи, раскрывающие каждую душевную частичку, стоящую не только за настоящими и прошлыми делами персонажей, а даже за мыслями и намерениями их будущих поступков. Эх, как было бы хорошо погрузиться в густую и вкусную леоновскую речь, если цельным его задумкам и тщательному писательскому кружению над глубинными смыслами бытия «человечины» не приходилось сворачивать с прямого русского пути на кривые дорожки! Да прибавить бы ещё на этом пути знакомые по жизни образы, выверенные точными, на своих местах стоящими словами, которые мало кто расставит правильнее Леонова!

Дивин вспомнил творческую встречу с классиком, на которой тот говорил, что со словами осторожен и никогда бы не употребил, например, слово «труп» в тех смыслах, какие вложили в него Пушкин или Толстой. «Живой труп» — невозможный для Леонова образ. «Как труп в пустыне я лежал» — запредельно. Какое «я» может быть у трупа? Труп — это полное отсутствие сознания и даже намёка на возможную жизнь. Это ниже мертвеца. Это прах. И такой невероятный диапазон бытия, как у Пушкина в «Пророке», — от трупа, который способен расслышать призыв Бога восстать к жизни и подняться до уровня пророка, — Леонову непосилен, поскольку противоречит здравому смыслу.

Тут Дивин запнулся: надо ещё посмотреть, считал ли сам Пушкин этакое возможным и нет ли в этих его строчках загадки для потомков?

Но как у старика Леонова получалось вспоминать точные по смыслу слова? Такая память у девяностолетнего — удивительное дело. Самому Дивину после пятидесяти уже трудно укладывать в текст нужные слова — некоторые вертятся на языке, а в строчку не ложатся, хоть плачь.

Впрочем, почтенный возраст, до которого дожил Леонов в творческом здравии, сыграл со стариком другую злую шутку. Огорчённый Дивин подумал, что став одной из связующих нитей между прошлым, отринутым прокатившейся по русской земле бурей, и настоящим, на новом переломе эпохи Леонид Леонов не сумел догнать ускоряющееся время и протянуть потомкам честную свою и крепкую руку.

«Его пример — другим наука» — Дивину, в частности. Похоже, Вадиму Анатольевичу следует связать прогрессирующее год от года количество забываемых им слов с неким рубежом, когда придётся оставить надежды сохранить своё слово потомкам.

Впрочем, как ни сосчитывай оставшиеся года, их у Вадима Анатольевича получалось мало. Можно было по этому поводу загрустить, а можно принять это как данность. Прожить жизнь в запасных русской литературы — не самая, конечно, завидная участь, но кому-то приходится оставаться запасным, готовым заменить при необходимости уставших, обманутых и обманувшихся.

Главный душевный вопрос Вадима Анатольевича Дивина в этих обстоятельствах был один: есть он, как писатель, или его нет? Понятно, что для окружающего людского муравейника, который Леонид Леонов метко назвал «человечиной», в текущий момент писателя Вадима Дивина не было. Не понятно, как Дивину отвечать на эти «есть» или «нет» самому себе, и, если текущим ответом будет «нет», как отчитаться перед тем, кто наделил его талантом, и что ещё можно придумать, чтобы «нет» превратилось в «есть»?

Давно ожившая жилка в левом ухе Дивина сильно застучала от напряжения и замерла, точно задумалась вместе с ним, не зная правильного ответа на простой, в сущности, вопрос.

                                                                                Город золотой

Стоило отступить простуде, как Вадим Анатольевич Дивин решил переложить свой анализ писательских устремлений в текстовый вид.

Он устроился за компьютером и три дня заставлял себя писать слова. Но связного текста не получилось. От того, что Дивин давно не писал, навыки былой лёгкости письма ушли, и предложения складывались -трудно. Все эти дни терпеливо-мучительного собирания отдельных намёток, несвязных размышлений и противоречивых желаний Дивин и расстраивался от рассыпающегося на глазах казавшегося в уме стройным здания своих идей, и, в то же время, ощущал пленительную нервическую дрожь, которая свойственна людям, собравшимся и внутренне готовым заглянуть за черту обыденности. И все эти три дня, помогая трудам и снижая недовольство от неудач, внутри Дивина играла мелодия о райском граде, ставшая шлягером для загадочной русской души.

«Та-та́ — та — та — та-та-та́,
 та-та́ — та — та — та-та-та́,
 та-та́ — та-та́ — та-та-та-та́,
 та-та́ — та — та — та-та-та́…»
 
 «А в небе голубом
 Горит одна звезда,
 Она твоя, о Ангел мой,
 Она всегда твоя.
 Кто любит, тот любим,
 Кто светел, тот и свят,
 Пускай ведёт звезда твоя
 Дорогой в дивный сад.
 Тебя там встретят огнегривый лев
 И синий вол, исполненный очей,
 С ними золотой орёл небесный,
 Чей так светел взор незабываемый»

К исходу третьего дня, когда Дивин совершенно свыкся с тем, что путного «ничего Не вышло из пера его», он всё чаще стал отвлекаться от своих заметок, следуя за мелодией. А пальцы его словно сами жали на клавиши, вытаскивая из Интернета записи песни разными музыкантами. Кроме привычной версии Гребенщикова, Дивин прослушал и первого её исполнителя Хвостенко, и Камбурову, и еврейского следопыта Гейзеля на идиш. Разная манера исполнения вызывала в его воображении разные образы, которые хотелось понять, и это сиюминутное желание постепенно стало важнее желания заочно поспрашивать писателей.

Одинокая гитара Лёши Хвостенко издавала грустные звуки, в такт которым певец выкладывал бардовским речитативом стихотворение приятеля и, хотя спел его полностью и добросовестно, а словно не доиграл, замер на недосказанном, точно одинокая разочарованная душа, узнавшая, что золотой город есть, распрощалась с надеждой его достичь.

Склонённая над гитарой Лена Камбурова, в таком знакомом по поэтессе Ахмадуллиной манерном образе отстранённой от быта, закатывающей глаза к небу творческой женской натуры, старательно извлекла положенные ноты и тщательно, со всеми оконечными, включая согласные, звуками, пропела правильные слова, не многое прибавив к пониманию, куда нам идти. Некоторые из слов «народной» песни она заменила более точными по её или неизвестных подсказчиков мнению — город, например, у неё возник «над твердью голубой», что естественно для конкретно мыслящей женской натуры.

Гребенщиков на этом страдающем фоне, оживив гитару дудками, колокольчиками и высоким дрожанием голоса, добавил отрешённому одиночеству жизни и перспектив если не добежать до будущего, то хотя бы вернуться к золотому прошлому, связав разорванные времена. Сознательно или нет, Боря оттенил музыку отголосками русского скоморошества и помог прочувствовать родные напевы, за что, может, и полюбился нам вместе с песней. С его подсказки стало понятней, почему квалифицированные еврейские музыковеды однозначно определяли мелодию Вавилова русской.

Зеэв Гейзель оказался самым конкретным. Тембром уставшего воина он скупо и проникновенно спел о городе, которому суждено предстать во всём своём былом великолепии, слабым отблеском которого является сегодняшний Иерусалим.

Дивин весь оказался во власти талантов, удивляясь вместе с ними многогранности настоящего произведения, в котором каждый найдёт близкую себе нотку и ею откликнется. Отклики вернули его к Волохонскому, разгадавшему загадку Володи Вавилова, а там и до самого Володи оказалось рукой подать. На любимый Дивин вопрос «зачем», близкий к вопросу Гейзеля «почему», был ответ дочери Вавилова, всем подспудно известный: «Отец был уверен, что сочинения безвестного самоучки с банальной фамилией Вавилов никогда не издадут. Но он очень хотел, чтобы его музыка стала известна».

Слова «безвестный самоучка» укололи Вадима Анатольевича прямо в сердце, поддержав затухавшую творческую дрожь и направив её в новое русло.

В своих заметках о писателях он уже совершенно разочаровался, отставив их «на потом» с учётом подложивших ему свинью строчек о людях «цеха задорного», «коих не сужу, Затем, что к ним принадлежу». Как не считай себя Дивин — принадлежащим «цеху» или нет, всё было против него. Если принадлежит и судит, то надо пойти против Пушкина. Если не принадлежит, зачем судит?

В общем, следовало заходить с другой стороны, откуда ближе к музыке, бередящей душу.

Дивину показалось, что продолжавшая крутиться внутри него мелодия словно спрашивает его о чём-то. Он попытался прислушаться к себе. Вроде бы расслышал слово «явится». Потом как будто — «кем явится?» «Кем ныне явится?» — это о ком, о нём? Где-то Дивин слышал этот вопрос. Он решил вспомнить, где. Долго вспоминать не пришлось. Так как последние дни часто всплывали лёгкие пушкинские строчки, он открыл «Онегина» и в пять минут отыскал нужную подсказку:

«Чем ныне явится? Мельмотом,
 Космополитом, патриотом,
 Гарольдом, квакером, ханжой,
 Иль маской щегольнет иной,
 Иль просто будет добрый малый,
 Как вы да я, как целый свет?
 По крайней мере мой совет:
 Отстать от моды обветшалой.»

Вадим Анатольевич решил, что судьба разными путями оборачивает его к просьбе Фёдора Канцева, и, значит, надо сделать то, чего Дивин так не хотел.

Впрочем, он уже сомневался в том, чего хотел и чего не хотел. Так получалось, что в его жизни становилось много Пушкина, и Дивину даже интересно стало понять, почему.

Он снова скачал с сайта Внутреннего предиктора «Беседу в кафе «У Бирона» и углубился в текст, решив сначала раскритиковать для себя то, что ему активно не нравится, а потом переписать рассказ заново, как бог даст, то есть хорошо.

Прочувствовав энергетику творчества, теперь Владимир Анатольевич не сомневался, что забытая лёгкость письма придёт, и задуманное получится. Подсознательно он уже вспоминал посещавшие его радость неотмирного полёта над собой, вдыхающего жизнь в мёртвые строчки, и облегчённого опустошения после хорошо выполненной работы — и на том же подсознательном уровне ждал, что всё это и многое другое скоро к нему вернётся. Стоит ему только начать, и всё обязательно вернётся. С тем Дивин и забылся во сне, дав себе последними сознательными мыслями команду приготовиться, чтобы начать трудиться прямо с завтрашнего утра, без всякой дополнительной раскачки.

                                                                             

Сюжет рассказа, который предстояло править Дивину, был прост. Петербург. 2015 год. Пора белых ночей. После дня рождения Александра Сергеевича Пушкина и всплеска людского интереса к поэту, вызванного официальными церемониями, в бывшем особняке князей Волконских, что «на Мойке близ Конюшенного мосту», в бывшем кабинете Пушкина, на диване, где он умер зимой, просыпается человек в облике поэта и его одеждах, с помутнённым сознанием, запомнившим зиму, мучения от полученной раны и обрывки знаний, известных одному поэту.

Странный незнакомец, сомневающийся в реальности того, что видит вокруг, пробирается из музея во двор, постепенно обретая сознание. По пути, в комнатах особняка он видит толпы праздных людей в смешных одеждах и похожего на него обликом и одеждой ряженого в их окружении, а в центре озеленённого и ухоженного двора — рукотворный памятник себе, подписанный годом далёкого будущего.

Обойдя памятник, он подходит к бывшим каретным дворам, где устроено кафе, названное в честь Бирона — первым, по преданию, поселившимся на месте этого дома.

В пустом, отделанном в белых тонах кафе, на белом стуле за белым столом с двумя яичницами, двумя стаканами компотами и двумя чашечками кофе, сидит Седой — пожилой человек, положивший жизнь на разгадку оставленных поэтом загадок и от него самого мечтающий услышать подтверждение правильности своего расследования. Он не первый раз приходит в это кафе и делает заказ на две персоны, и однажды пошутил с любопытной официанткой, сказав, что дожидается здесь Пушкина.

Седой приглашает незнакомца за свой столик и во время долгой беседы, в которой раскрывается столько информации, что голова прилежного читателя должна пойти кругом, пытается понять, кто его собеседник, — сам Пушкин или жадный аниматор, нанятый кем-то для розыгрыша. Считая себя мудрецом, владеющий искусством задавать наводящие вопросы, в ходе разговора Седой утверждается в мысли, что перед ним скорее настоящий Пушкин, чем ряженый аниматор. Наученный не верить в чудеса, при этом он несколько теряется, забыв многое, о чём хотел и мечтал расспросить поэта, фантазируя о невозможной встрече.

Не успев договорить до закрытия заведения, Седой приглашает Пушкина на прогулку по центру Петербурга, чтобы поэт убедился в незначительности перемен сравнительно со своим временем.

Они вместе выходят на набережную, и тут собеседник Седого решает переодеться, просит подождать на улице и, открыв старинным бронзовым ключом дверь парадной, исчезает в доме.

Запирающий парадные ворота служитель по расспросам Седова узнаёт в пропавшем аниматора, который держит свои вещи в цокольном этаже здания, и не верит Седому, утверждающему, что человек прошёл в музей через всегда закрытую парадную.

Обернувшись к набережной, Седой напрасно всматривается в редких прохожих — Пушкина среди них нет…

Сюжет был хорош, но некоторые его коллизии вызывали отторжение Дивина. Например, умудрённый Седой, в котором читался автор текста — Владимир Михайлович Зазнобин, — и согласен с явлением Пушкина, и прямо себе противоречит, утверждая, что «оттуда ещё никто не возвращался». Стоило согласиться с автором в том, что ход с розыгрышем здесь бы оказался слаб. Но почему не поиграть с расщеплённым сознанием незнакомца, вживанием в образ, временной потерей памяти или эмоциональной встряской? В любом случае, утверждение факта ожившего поэта Дивина не устраивало никак, этот момент следовало выверить тоньше.

Были и другие потери в восприятии.

Дурно описывались, во-первых, персонажи рассказа.

Связать с незнакомцем имя Пушкина читатель мог только после путешествия во двор музея, к памятнику. Но ведь лучше и несложно было бы сразу, после пробуждения незнакомца, дать знакомые черты: африканскую кудрявость, заросшее лицо со знаменитыми бакенбардами, длинные ухоженные ногти на руках, — чтобы читатель вообразил поэта самостоятельно.

Седой — «пожилой мужчина с щёткой седых волос и странно знакомыми серыми глазами». Владимир Анатольевич подумал, что полено, из которого папа Карло сотворил Буратино, было описано лучше. Дивину-то легко было представить Седого, потому что на видео он видел и слышал Зазнобина. Но как среди множества похожих пожилых мужчин различить и представить Седого тому, кто Зазнобина не слышал и видел?

«Официантка» и «наверное, служитель музея» — это всё, что сказано о второстепенных персонажах, которым автор даёт право голоса. Тут уже совсем ничего не представишь. Нехорошо.

А финальное предложение Седого погулять по центру Петербурга? Пушкин, конечно, был известный ходок. Но по городу в последние годы жизни ходить не любил — никакой пользы творчеству, одни напоминания о загульной молодости. Вот если до Царского Села дойти, погулять там по саду, вспоминания пойманную в лицее связь с небом, пообедать, и обратно пешком в город — такое практиковавшееся поэтом приключение заинтересовало бы его беспроигрышно…

Во-вторых, Дивину не понравился большой объём информации, свёрнутый в беседу, отчего она превратилась практически в монолог, мало отличаясь от профессорских лекций с последующими ответами на вопросы. А кроме того, сжатое рамками разговора многотемье непременно разжималось в голове читателя во все стороны, путая, в которую из них надлежит бежать.

Например, затравкой беседы стал длинный экскурс в историю российской власти, состоявшийся после вопроса Пушкина, кто сейчас ваше высочество. Сама уместность первого вопроса вызывала протест. Как будто главным интересом поэта была проблема власти и любопытство, у кого она теперь — у Романовых, которым он отмерил по аналогии с Птолемеями триста лет, или у других правителей.

После этого вопроса, играя сам с собой в поддавки, автор с удовольствием раскрывает собственный взгляд на трансформацию власти в России, нагружая нас вместе с «Пушкиным» вряд ли полезной рассказу информацией.

Сомневаясь, выбросить это место целиком или что-то использовать, Дивин переложил его на тезисы.

Тезисы Седого

«Ваше величество» почти сто лет сидит не в Петербурге, а в Москве. Последний Романов, правнук Николая Павловича, столетие назад то ли сам отрёкся от звания «ваше величество», то ли его заставили это сделать ближайшие родственники и друзья. В большой мировой войне, куда втянули Россию, он принял на себя верховное командование армией, но руководил и армией, и страной неудачно. Новые «декабристы» сумели настоять на его отречении от престола, после чего власть в империи захватило временное правительство, которое посадило царя под арест. В России царей всегда свергали свои, а народ втягивали в эти разборки.

После падения монархии война продолжалась, но армия, а потом и государство стали разваливаться, и судьбу империи решили в октябре того же года революционеры во главе с большевиками — теми, кто выражал интересы трудящегося большинства. Большевиков возглавил дворянин Ульянов, назвавшийся Лениным. Он прибыл из Швейцарии через Германию, главного противника царской России в мировой войне вместе с Австро-Венгрией и Турцией. Союзниками России были страны, с которыми ей и врагов не надо, — Франция, Англия и Соединённые Штаты.

Революцию большевики делали вместе с меньшевиками, у которых был свой вождь — назвавшийся Троцким еврей Бронштейн, прибывший из Америки.

Царя и всю его семью революционеры расстреляли.

Победа русского бунта стала возможной в результате свершившегося расслоения крестьян на бедных и богатых. Оно началось в 1861 году, когда сын Николая Павловича отменил крепостное право, но крестьян обязали выкупать у помещиков землю. Инвентаря и лошадей для обработки земли на всех не хватало. Заработать денег на выкуп земли не получалось. Поэтому крестьяне массово уходили в города, где появилось много заводов и фабрик, а их владельцы-буржуи сказочно богатели.

В начавшейся после революции гражданской войне на одной стороне были белые, которые хотели вернуть царя и буржуев, а на другой — красные: рабочие, крестьяне и солдаты, руководимые большевиками. Союзники выступили против большевиков, пытаясь под шумок разделить Россию на слабые вассальные государства.

Красным удалось создать армию и победить в гражданской войне белых, часть которых бежала на Запад, в Европу, а часть осталась помогать строить новую Россию, названную Советской — по имени управленческих общин рабочих, крестьян и солдат.

Крестьяне и рабочие в большинстве своём были неучами, а новой власти требовались специалисты. Грамотные евреи поэтому оказались востребованы и сильно преуспели. Армия, карательные органы, правительство, культурные учреждения, система образования — они везде оказались к месту, чему сильно способствовал Троцкий. В обществе о евреях постепенно складывалось мнение как о самых умных и талантливых. Евреи этим воспользовались, внедряя представление о том, что революция делалась прежде всего для их освобождения — самого гонимого в России племени. Эту мысль внушали всему обществу, и скоро слова «еврей» и «жид» стали считаться ругательными. Отсюда непримиримость к людям, знавшим настоящую цену евреям. Отсюда лозунг: «Сбросим Пушкина с корабля современности!». Потому как у Пушкина много обидного. «Ко мне постучался презренный еврей» — это «Чёрная шаль». «Да я тебя жидовская душа на воротах повешу» — это «Скупой рыцарь». «Гляжу и в мерзостной игре жида с лягушкою венчают» — это «Гусар». По революционным временам всё это воспринималось как проявление антисемитизма.

Антисемиты официально — это те, кто не любит евреев, а на деле — те, кого не любят евреи. Причём семиты — это арабы. Как евреям удалось всё так перепутать, никто не понимает до сих пор.

К концу гражданской войны большевики вместе с троцкистами собрали распадавшуюся Россию и назвали её Советским Союзом. Через два года умер Ленин — глава нового правительства. На его место претендовал Троцкий, но большевики предпочли Сталина, который и стал новым вождём. Он выслал Троцкого из страны и почистил его сторонников в армии и правительстве.

После нашей победы в Отечественной войне, надорвавшей силы большевиков, выжившие во власти троцкисты совершили государственный переворот, убили Сталина и открыли дорогу либералам. Переворот был вялотекущий, длился 40 лет.

В 1991 году либералы вместе с троцкистами развалили Советский Союз, национальные «элиты» окраин России спешно стали создавать свои независимые государства, народы которых никогда ранее государственности не имели. Россия стала называться Российской Федерацией, численность её населения каждый год уменьшалась на миллион человек и теперь чуть меньше населения империи перед первой мировой войной.

Второй темой беседы Седого с «Пушкиным» стало раскрытие параллелизма правления династий Птолемеев и Романовых. Эту тему Вадим Анатольевич решил использовать в своей версии рассказа, но без некоторых далеко уводящих в сторону деталей.

Тезисы Седого (часть вторая)

После развала империи Александра Македонского Птолемей Сотер оставил себе Египет и решил основать династию Птолемеев. В Древнем Египте династии фараонов опирались на инцест — браки меж близкими родственниками. Птолемей предложил своим сыновьям и дочери заключить такой брак. Старший Керавн наотрез отказался, а младший согласился и остался в истории под именем Филадельф, что в переводе с греческого — любящий сестру. Его сестра Арсиноя сначала взбрыкнула и бежала из Египта во Фракию к Лисимаху — одному из сподвижников Александра Македонского, но после его гибели сначала вышла замуж за своего брата Керавна, царя Македонии, а после убийства Керавном её малолетних детей от Лисимаха вернулась в Александрию к тому брату, от которого сбежала.

Египтяне признали Птолемеев в качестве династии фараонов, но правители-греки не знали и не понимали языка своих поданных.

В России дворяне во времена царя Александра и его брата Николая тоже чурались и не понимали языка подданных; в моде был французский. В семье Пушкина, например, все говорили по-французски, включая будущего поэта. По-русски он заговорил только у бабушки Марии Алексеевны, в подмосковной деревне Захарово.

Мимоходом расправившись с модой на чужой язык и заметив, что после первой мировой, революции и гражданской войны модным у русских был немецкий, а после второй мировой войны модным стал английский, — Седой предрёк, что хитрые саксы вряд ли решатся напасть на Россию, а вот американцы могут подтолкнуть кого-то к нападению. Выясняя, кого, он не смог обойтись без Израиля, Помпея и Флавия. Эта тема стала достойна третьей части тезисов.

Тезисы Седого (часть третья)

Немцы теперь не вояки, их в 1945-м здорово проучили. К тому же они платят контрибуцию государству Израиль, хотя как можно платить контрибуцию тем, кто рассеян по всему миру?

В тему рассеяния евреев Пушкин подкинул потомкам свою загадку. В стихах, написанных в 1823 году, есть слова «И первый Архелай, клеврет Помпея смелый», а одиннадцать лет спустя в «Египетских ночах» — «И первый Флавий воин смелый». Если не знать хронологию древнего Рима, то на эту подмену можно не обратить внимания. Но тот, кто интересовался историей древнего Рима, знает, что эпоху правления Помпея и династию Флавиев разделяют почти полтора века. Неужели Пушкин их перепутал? Нет, Пушкин не мог перепутать эти две эпохи. Значит, его интересовало то, что их объединяло. Что же их объединяло? И Помпей, и Флавий в разное время делали одно и то же: жестоко подавляли восстания в Иудее, провинции Римской империи, обращали евреев в рабство и рассеивали их по территории будущей Европы.

После второй мировой войны евреев Европы собрали в Палестине, потеснив живших там арабов, и образовали государство Израиль, задав нам новую загадку: почему Израиль, а не Иудея? Ведь древний Израиль как государство просуществовал всего сто лет, а Иудея — тысячу. Неужели новому государству отпущено не больше, чем древнему Израилю?

Официально считается, что немцы платят не государству, а евреям, так как во время второй мировой войны фюрер немцев «решал еврейский вопрос», уничтожая евреев Европы и России. К тому же Израиль поддерживают Соединённые Штаты, под которые после второй мировой легли все — французы, немцы, англичане и даже японцы. Одна Россия пока не сдаётся, ведёт информационную войну: «Друг на друга словесники идут, друг друга режут и друг друга губят и хором о своих победах трубят» («Домик в Коломне»). После первых своих успехов Запад уже протрубил о победе в этой войне, хотя Россия толком воевать пока не начинала.

А в привычной войне Запад против России собирается использовать Украину — государство, созданное после развала Советского Союза русской элитой с южных окраин и поддержавшей её массой отступников, прикрывающих своё предательство мечтой о «незалежной» благодати, навеянной завистью перед Западом. Сейчас у них свой президент по фамилии Вальцман, очень похожий на Мазепу и родом из тех мест, куда Мазепа бежал вместе с Карлом после Полтавской битвы.

«Полтава» — великолепная иллюстрация к сегодняшней ситуации, где в роли Швеции выступают США. Хотя Штаты действуют хитрее и напрямую не лезут, так как наша победа в 1945 году была уроком не только для немцев, но и для американцев. Чтобы отыграться за неё и властвовать, они используют ту же библейскую идею разделять. Четверть века они внушали окраинным русским, что мы — их злейшие враги, а русский язык не может быть языком «незалежного» государства. И сумели организовать нам раковую опухоль.

Новый тематический скачок монологов Седого — на восток. И новая часть тезисов, отложенная Дивиным.

Тезисы Седого (часть четвёртая)

Последнее тысячелетие элита России тяготела к Западу, да и Запад постоянно напоминал миру, что Россия — его часть. Но при этом Запад регулярно нападал на эту часть: немецкие псы-рыцари, поляки, шведы, французы — сначала одни, разбираясь с англичанами, кто из них имеет больше прав на владение миром, а потом вместе с англичанами и прочей Европой. Что думали об этом народы России, никого не интересовало. Но именно народы России дружно давали отпор всякому нашествию с Запада. Восток, раздавленный Западом, был нам не помощник.

Революция в России помогла народам Китая и Индии обрести независимость. Но когда Запад уходил из Китая и Индии, он бросил им «яблоко раздора» — небольшую территорию в районе Тибета. И с тех пор Китай и Индия косо смотрят друг на друга, что даёт возможность Западу стравить их меж собой в любое время. И только недавно, в день 70-тилетия Победы в самой страшной войне ХХ века, военные контингенты Китая и Индии вместе с русскими войсками прошли по Красной площади Москвы на параде Победы. Это обозначило, что в случае агрессии Запада впервые в истории возможен союз России и Востока. И что Россия сама по себе — самодостаточная цивилизация, такая же как Восток и Запад. И у неё в истории есть своя миссия — объединение Востока и Запада в единую земную цивилизацию. Этот процесс объединения возможен на основе таких идей, которые будут привлекательны и для народов России, и для народов Востока, и для народов Запада.

У Запада таких идей нет. Он не заинтересован в объединении человечества в единую цивилизацию. Запад хочет править миром, а идея правления проста: разделяй и властвуй! Современным её выразителем считается английский поэт XIX века Киплинг: «О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут, пока не предстанет Небо с Землей на Страшный господень суд».

У русских такая идея есть. Она проста и будет понята всеми жителями планеты. Она вытекает из народной мудрости русских. Владимир Иванович Даль записал её в своём «Толковом словаре живого великорусского языка». Вот эта мысль: «Все люди, да не все человеки». То есть мудрость русского народа указала путь к единению: «Люди, становитесь человеками!»

Дальше Седой, приближаясь к восстановленным им смыслам тайного разговора императора Николая с Пушкиным, заговорил о проблеме становления людей, связанной с сознательным и неосознаваемым атеизмом. Это место укладывалось в задумку Вадима Анатольевича практически полностью. А то, что не укладывалось, он привычно разделал на тезисы и сохранил, на всякий случай.

Тезисы Седого (часть пятая)

Понятно, что разница между учением Христа и исторически сложившимся христианством — огромна, о чём говорит хотя бы тот факт, что в Никейском символе веры нет ни одного слова Христа. Мы такое христианство называем сегодня идеалистическим атеизмом.

Идеалистические атеисты говорят, что Бог есть, но подменяют веру Ему верой в Него и, таким образом, отгораживаются от Бога с помощью служителей церковного культа и ритуалов.

Материалистические атеисты утверждают, что Бога нет, а есть законы природы, которые они боготворят.

После «Гавриилиады» у Пушкина были проблемы с императором и Синодом. Александр I сослал его в Михайловское под надзор местного попа за атеизм. За какой атеизм — материалистический или идеалистический? Императору и царским чиновникам такое деление было неизвестно.

Дела с религией в России обстоят, как описано в «Домике в Коломне». Сначала роль кухарки выполняла Фёкла, потом её заменили Маврой. Фёкла была сподвижницей апостола Павла, который извратил учение Иисуса. Пушкин первый показал идеалистический атеизм павлианства, представив кухарку Фёклу в «Домике в Коломне», как «добрую старуху, давно лишённую чутья и слуха». После Пушкина открыто писал об этом граф Лев Николаевич Толстой, за что был отлучён от церкви.

Именем Мавр подписывал свои письма в молодости Карл Маркс. То есть Пушкин каким-то образом предвидел и в художественной форме выразил в «Домике в Коломне», что на смену идеалистическому атеизму-павлианству в Россию придёт марксизм — материалистический атеизм.

Наконец, кружа и выбираясь из отступлений, монолог Владимира Михайловича Зазнобина подошёл к основной теме, с которой Вадим Анатольевич Дивин решил не сходить в своей версии рассказа — к загадке «Пророка», временно лишившей речи пытавшегося декламировать стих 14-тилетнего мальчика, и к её разгадке умудрённым жизнью человеком, оставшимся в душе честолюбивым мальчишкой.

Тут Дивину было всё понятно. Для живости текста осталось только представить обстановку музея-квартиры Пушкина и того места, где он расположен. Хотя Дивин много раз был в Питере и часто недалеко от музея, но, к своему стыду, никогда не проходил мимо него и не был внутри. Пришлось ему спасаться в Интернете: вертеть со всех сторон картинку с нужным домом на набережной Мойки и просматривать фотографии музейной обстановки, двора и памятника.

Загрузив мозг нужными видами, Дивин вернулся к началу рассказа, поскольку слабое начало не устраивало его совсем. Давно усвоив, что хорошее вступление — это половина успеха, он решил тщательно проползти через первые неровные страницы, оставив свои пометки внутри чужого текста, как камушки на болотистой тропе, чтобы было ему от чего отталкиваться.

                                                                   Беседа в кафе «у Бирона»

Боль уходила. Почти двое суток она терзала его словно яростный зверь и вдруг стала затихать. И вот её нет. Неужели всё кончено? Он (кто?) открыл глаза и увидел себя (а как лежал, что увидел себя?) на диване, на который его уложил после ранения Никита (слуга?).

— Да, это тот самый диван. (Почему тире? Лучше кавычки, отделяя мысль от речи. И какой тот самый диван? Откуда мы знаем, про какой диван речь?) Но почему он одет? Рубашка, сюртук, панталоны, штиблеты. Когда его одели? Или он сам оделся? Он оглядел книжные полки, привычную мебель (какую мебель?) — всё как всегда, всё на месте. Владимир Иванович (это кто? Даль, дежуривший у раненого?) говорил, что пуля застряла в позвоночнике, и потому любые попытки пошевелить ногами причиняли страшную боль. Пошевелил одной, другой ногой, странно, но боли не было. (То есть пули нет?) А что, если попробовать встать. Спустил ноги на пол, встал, прошёлся по кабинету. Тронул дверь в детскую — закрыто. Нажал на дверь в переднюю, приоткрыл и тут же закрыл её.

— Что такое? Что это за люди в странных одеждах ходят по его квартире — мужчины, женщины, дети? Вид из окна говорил о том, что на дворе лето, а ведь его привезли зимой, и Мойка была покрыта льдом, и метель завывала за окном. (Из какого окна вид? Из передней? Из кабинета? Тогда «он» должен был посмотреть в окно раньше открывания двери. И разве «вид» разговаривает? Лучше сказать «На дворе было лето». И зачем говорить «зима» вместе со льдом и метелью? Лучше «его привезли, когда Мойка была подо льдом, и за окном завывала метель» или «его привезли, когда на Мойке был лёд, а на улице — метель». ) Снова открыл дверь и… увидел себя. Конечно, это был не он, но кто-то был одет как он и загримирован так, что со стороны было не отличить от него. (Увидел себя? А кого «он» видел на диване? И почему «я», если раньше был «он»? ). Рядом с его двойником стояли какие-то люди. Они явно кому-то позировали. Огляделся и увидел молодого человека, державшего в руках небольшой предмет, попеременно испускающий лёгкие вспышки. (Могли Пушкина поразить одни вспышки, без просмотра фотографий? И разве вспышки делятся на лёгкие и тяжёлые?)

Попытался спуститься вниз — на улицу по парадной лестнице, но его взгляд упал на табличку, надпись на которой сообщала, что парадная закрыта. (Проще «Попытался спуститься вниз на улицу по парадной лестнице, но остановила табличка: «Парадная закрыта». ) Тогда он влился в небольшую группу посетителей, которая двигалась в сторону чёрного входа. Несмотря на то, что он был одет не как все, на него почти не обращали внимания, а те, кто шли навстречу, приветливо кивали ему и улыбались. («на него почти не обращали внимания», однако, «те, кто шли навстречу, приветливо кивали ему и улыбались»? ) Он миновал помещения цокольного этажа, в которых не было привычного запаха прачечной и кухни. (Были Пушкину привычны запахи прачечной и кухни? Часто он ходил цокольным этажом? Запахи кухни — понятно. А что в прачечной? Запахи грязного белья?) Вышел во двор — действительно лето. Во дворе чисто, в центре — стриженые кусты и памятник на высоком постаменте белого камня. У подножия памятника — цветы, много цветов. («действительно лето», «чисто», «стриженые кусты», «высокий постамент белого камня», «много цветов» — это ни о чём.) Подошёл ближе.

— Так это мне памятник! Вот и надпись — «Пушкин», а чуть ниже — 1950 год.

— Что же это такое? Мне 150 лет? Но это, скорее всего, — время установки памятника, а какой сегодня год на дворе? (Невнятные вопросы и интерес. Зачем нужна точная дата?)

По мощёному булыжником двору обошёл памятник справа и увидел каретные дворы. На воротах одного из них — надпись крупными буквами — «Кафе». Подошёл ближе, чуть ниже более мелкими буквами — «У Бирона». (Лучше «На воротах одного из них надпись «Кафе», чуть ниже и мельче — «У Бирона». ) В прошлом году, когда в сентябре снимали квартиру в доме Волконских, кто-то говорил, что впервые на месте этого дома ещё в прошлом веке поселился Бирон. Неожиданно почувствовал голод.

— Так я же двое суток ничего не ел, только воду пил. (Это понятно без объяснений. Как иначе, если ранен в брюхо?)

Открыл дверь, в кафе — пусто, и лишь за одним столиком слева — в самом углу напротив стойки — одинокий посетитель. Оглядел помещение: стены, потолок, столики, стулья — всё в белых тонах, на стенах справа и слева — литографии, освещение — светильники без свечей…

Быстрыми шагами прошёл к столику. Сидящий за столиком оказался пожилым мужчиной с щёткой седых волос и странно знакомыми серыми глазами. Он поднялся ему навстречу с приветливой улыбкой, как будто давно его ждал. (Почему сразу пошёл к столику? Кто звал? Что за «щётка седых волос»? Откуда «странно знакомые» глаза? Серые они на дневном свете или при искусственном освещении?) За стойкой появилась официантка. (Она тоже ждала?)

— Ну, вот и дождались наконец-то своего товарища, — произнесла она с улыбкой.

На столике — два блюда с яичницей, отдельно на тарелке — хлеб, приборы, два стакана то ли компота, то ли сока и две чашки кофе.

— Здравствуйте, молодой человек, — новый посетитель присаживается за столик. (Мог Пушкин обратиться таким образом?!)

— Но я, кажется, намного старше Вас, — отвечает хозяин.

— Ну что Вы! Мне, даже судя по году установки памятника, — минимум лет 150. Кстати, а какой сегодня год по календарю? (Зачем писать Вас и Вы с большой буквы?)

— Сегодня с утра был — 2015-й. (А до утра какой? Ладно, с датой, слава богу, определились).

— Ну, тогда мне более двухсот лет, не меньше. Это всё мне? (Знающий толк в еде Пушкин рад яичнице, хлебу и компоту?)

— Да, конечно, я давно жду вас, но… это так неожиданно.

— Вы ждали именно меня? (Диалог ни о чём).

— Да он уже который раз приходит и каждый раз заказывает одно и то же — на двоих. Съедает свою порцию и уходит, — встревает в разговор женщина за стойкой.

— Кому вторая-то порция, спрашиваю его? А он — товарищу. Покушает, посидит, помолчит и уходит.

Всё это она выпаливает скороговоркой, а в глазах её скачут веселые искорки, которые будто говорят о том, что она участвует в каком-то розыгрыше. (Женщина безлика и бесформенна, как, впрочем, и пожилой).

— Ну конечно, меня разыгрывают, — размышляет Седой, — не иначе как Жора (а это ещё кто?) решил устроить эту сцену с аниматором? Ведь я ему рассказывал о своей шутке с ужином на двоих. Да и официантка после второго моего прихода всё выспрашивала, кого я жду. А я тогда и ответил ей в шутку — Пушкина. (Но тогда официантка должна была сразу заговорить о Пушкине.) Но ведь это было ещё прошлой зимой. Нет, есть что-то необычное в этом посетителе, и говорит он с какими-то странными интонациями. Но и на аниматора, которые здесь крутятся, чтобы заработать на фото для туристов, не очень-то похож. А ну как здесь действительно появился бы сам Пушкин, узнали бы его посетители музея-квартиры, или приняли за очередного аниматора, как я сейчас? И откуда он появился? Если из своей квартиры, то там ведь полно туристов, служащие музея, охрана. Похоже, что в своём желании поговорить с поэтом я зашёл слишком далеко. Ну, конечно, это розыгрыш, а я принимаю аниматора за настоящего Пушкина.

Все эти мысли пролетели в голове в одно мгновение, но где-то в уголке сознания всё-таки таилась надежда на чудо.

— А вдруг настоящий… Но ведь оттуда ещё никто не возвращался? И если это он, то как у него получилось вернуться в наше время?

(«Откуда он появился» — разумно, «в своём желании поговорить с поэтом» — не слабо, «ведь оттуда ещё никто не возвращался» — ключ, отрицающий возможное явление, «вернуться в наше время» — чтобы вернуться в наше, надо из нашего уйти?)

Между тем посетитель ел яичницу и весело поглядывал на соседа.

— Так о многом хотел его расспросить и вот ничего стоящего даже вспомнить не могу. Нет, конечно — это не настоящий Пушкин. (Зачем тогда расспрашивать, если он не настоящий?) Хотя вот и бакенбарды, и причёска (какая?), и одежда — всё вроде настоящее. Ладно, сейчас он поест, начнём говорить, и всё сразу прояснится.

— А мне ваше лицо знакомо, — вдруг заговорил аниматор. Точно мы где-то встречались.

— Вряд ли, может просто лицо обычное. А Вы очень похожи на оригинал. Хотя я видел его только на портретах. (Оригинал видел? Или похож на портреты?)

— Понимаю, Вы не верите, что перед вами настоящий Пушкин. Да, честно говоря, я и сам не верю тому, что вижу. Был конец января 1837 года, была дуэль с Дантесом, пуля угодила мне прямо в брюхо и, как потом сказал Владимир Иванович, — застряла в позвоночнике. Точно помню, что я выстрелил и попал прямо в сердце этому бонвивану, но он почему-то упал на спину, а не ничком как я. Почти двое суток страшных мучений и ожидание конца, а потом вдруг боль ушла, и я очнулся летом 2015 года. Вышел из кабинета, смотрю, какие-то люди незнакомые ходят по моей квартире, а с ними один, одет как я, и загримированный под меня, — очень похож. Его окружают мужчины, женщины, дети, а напротив этой группы один со странным предметом, который озаряется короткими вспышками. Я вышел во двор через черный ход, никто не обратил на меня внимания. Вышел, вижу памятник — рукотворный, на постаменте — снова я, на этот раз — в бронзе. Увидел кафе и вот зашёл.

(Лучше так:

— Понимаю, Вы не верите, что перед вами Пушкин. Да, честно говоря, я и сам этому не верю. Но почему память, как споткнулась, на зиме?

— Помню, утренний снег с улиц уже убрали, оставшийся казался мне серых тонов, а нетронутый, на Чёрной речке, был белый, белее свежего белья.

— Дантес целил прямо в меня. Его рука не дрожала. То, что он пришёл убить, озарило вместе с выстрелом. Пуля угодила мне прямо в брюхо. Ноги подкосились. Я упал ничком, не чувствуя спины. Первые мгновения не понимал, что со мной происходит, и как будто наблюдал за собой со стороны, а деревенеющее тело само машинально делало отработанные движения. Я приподнял голову, поднял руку, прицелился в сердце этому бонвивану и выстрелил. Увидел, что он упал, почему-то на спину, возрадовался и в ту же минуту почувствовал страшную боль, бессильно склонив голову на колючий снег.

— Почти двое суток казавшихся нескончаемыми мучений и всепрощения ожидающим моего конца, пока не явился вдали робкий манящий свет, к которому потянулась душа.

— И вот я очнулся на своём диване. Боль ушла, и нет света, который меня манил. За окном — лето. По квартире ходят странно одетые люди. Один из незнакомцев одет как я и очень на меня похож. Люди плывут мимо него, иногда останавливаются, окружают и испускают короткие вспышки предметами, похожими на зеркало. Опасаясь, решил выйти на улицу. Парадная оказалась закрыта. Пришлось идти за толпой через черный ход. Во дворе я ещё больше растерялся. Двор как чужой. В центре — памятник, на постаменте мой бронзовый бюст. Не зная, куда идти, отошёл к каретным воротам, увидел знакомое имя на табличке и зашёл к вам.)

На этом месте Вадим Анатольевич Дивин остановился. Он понял, что уже начал перекладывать рассказ по-своему. Продолжать критиковать — значило попусту тратить время.

Но перед тем, как впрячься в работу, он ещё успел погрустить о некоторых фактах, которые никак не вставлялись в будущий текст. Про постоянные тренировки Пушкина на дуэльных пистолетах и отражённую в «Онегине» его меткость — умение попасть в туза с пяти саженей. Про считавшегося другом Пушкина князя Вяземского, открывшего врагам поэта предсказание цыганки о дуэлях, которому Пушкин верил. Про козни извращенца Геккерна и анонимный пасквиль рукой кривоногого Долгорукова. Про психологическую обработку усыновленного Геккерном смазливого Дантеса и изготовленную для него кольчужку, решивших судьбу поэта. Про гомосексуалистов, предпочитавших в пушкинское время красный цвет, и красный мундир Дантеса.

Жаль, но ничто из перечисленного не вкладывалось в ту версию рассказа, которую Дивин уже мысленно прокрутил в своей голове и на которой решил остановиться. Грустить по этому поводу дальше не имело смысла. Вадим Анатольевич вздохнул, как привык перед работой, постарался выпрямить спину и положил руки на клавиатуру. Пальцы его сначала осторожно, а потом всё бойчее и увереннее застучали по клавишам, фиксируя обдуманное.

Разгадка «Пророка»

Как труп в пустыне я лежал,

И бога глас ко мне воззвал

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

А. С. Пушкин

Мягкий баюкающий свет отступил и вернулся озорным потоком, беспокоящим закрытые веки. Слипшиеся ресницы дрогнули, глаза нехотя открылись, увидели размытое темнеющее небо и снежинки в жёлтом круге от уличного фонаря, а потом — постепенное превращение низкого свинцового неба в высокий серый потолок, а тусклого фонарного свечения — в поток домашнего света с плавающими под потолком робкими пылинками.

Тело долго не хотело вставать. Каменная спина боялась шевельнуться, конечности были вялы, как после долгой болезни или весёлой пирушки, ладони и ступни казались холодны, как у покойника.

Из двери в комнату тихо вползал посторонний шум — шаркающих шагов и гула голосов. Кроме беспокоящего шума в комнатной тишине были слышны удары разбуженного сердца, старательно разгоняющего кровь по обессиленным членам.

Первой зашевелилась затёкшая шея. Потом напряглась и расслабилась спина, разрешив телу повернуться на бок и подвигать руками и ногами — всё слушалось.

Пара шаров-светильников на подставке с тремя круглыми ножками подсвечивали пространство удалённой от окон части комнаты, поделенной пополам стеллажом с книгами. Вдоль стеллажа — кожаный диван с прямыми деревянными спинками. Вдоль стен, от пола до потолка, — открытые коричневые полки с книгами в красивых старинных переплётах. Напротив дивана — высокая узкая парта-комод, за которой можно писать стоя. На полу в центре комнаты потёртый персидский ковёр. На ковре длинный письменный стол на прямых ножках и антикварное кожаное кресло «а-ля Вольтер» с наклонённой спинкой.

Осмотр комнаты успокоил, как успокаивает всё знакомое, находящееся на своих местах.

Мужчина спустил ноги на пол, прошёлся по кабинету. Не мог сообразить, как оказался на диване. В голове висело две картинки. В одной он улёгся сам и точно упал в беспамятство. В другой его долго везли, привезли и положили, в ней было больно, была мольба о забытье, которое никак не наступало.

Он глянул в окно — лето. В той картинке, где привезли, на Мойке был лёд, а на улице начиналась метель. Получалось, улёгся сам. Но почему его так скосило, до потери памяти, и откуда убийственная слабость во всём теле?

Обернулся к письменному столу. Посмотрел на разложенные на нём рукописные листы со стремительными строчками и рисунками на полях. На чернильницу с чёрным арапчонком, объясняющим природу всматривающегося и отражённого стеклом бледного размытого образа с курчавыми волосами и спускающимися от висков до подбородка кудрявящимися бакенбардами, занявшими в нижней части лица половину щёк и упрямого подбородка.

На ближней к окну части боковой стены, свободной от книжных стеллажей, — большая картина в богатой раме; под картиной черкесская сабля и круглый стол с сундуком. На картине горный пейзаж с высокими вершинами и стремительной рекой, а в стекле вновь проступает отражение лица, так похожего на лик тёзки-поэта, в чьём кабинете и на чьём диване он спал. По сторонам от стола с сундуком к стене приставлены широкие стулья, ближе к полкам прилажены две гравюры с портретами.

Александр посмотрел на свои руки, поморщился на обрезанные ногти. Потом осмотрел себя с головы до ног и поморщился сильнее. Он завалился на диван, не раздевшись и не сняв лакированных туфель. Чёрные панталоны и рубаха в результате помялись. Впрочем, не новую и не очень белую сорочку прикрывала жилетка. Но чтобы совсем спрятать нескромные складки на одежде, придётся, несмотря на тепло, одеть висящий на спинке стула сюртук.

Мужчина тронул дверь в детскую — закрыта. Приоткрыл дверь в переднюю — легко одетые незнакомые люди толпой ходят по квартире. Чтобы не нажить неприятностей, следовало побыстрее убираться из этого знакомого, но не его жилища. Он было двинулся прочь и тут же замер, увидев на пути другого двойника хозяина квартиры, молодого мужчину, одетого в похожий сюртук и такие же, но не жёванные брюки, моложе него и повыше ростом, окружённого праздными людьми, явно позирующими другим праздным людям, испускающим из рук короткие вспышки.

Обойдя народ, Александр подошёл к парадной лестнице. Спуститься по ней не получилось, остановила табличка: «Парадная закрыта». Тогда он влился в небольшую группу мужчин, которая двигалась в сторону чёрного хода. Идущие рядом почти не обращали на него внимания, некоторые из шедших навстречу кивали и улыбались.

Он миновал помещения цокольного этажа, не учуяв запахов кухни и влажных испарений прачечной, и вышел во двор.

Действительно лето. Постриженные кусты аккуратными зелёными кубиками в пояс высотой огораживают вытянутую центральную площадку, посыпанную мелкодроблёным камнем, со светло-зелёным травяным газоном посередине. Кусты выстроены прямыми линиями вдоль вытянутых боков площадки и овалом за венчающим её памятником. На круглом белокаменном постаменте замер темный бронзовый идол — возмужавший кудрявый арап в длинном расстёгнутом сюртуке с развевающимся подолом, назначенный день и ночь смотреть в неведомую даль, пророчески подняв правую руку. За памятником, перед густыми кустами — гибкие стволы высокой раскидистой акации. У подножия памятника весёлые ромашки и шары хризантем, белые, жёлтые, лиловые — в вытянутой стеклянной банке с водой, строгие красные гвоздики и нежные разноцветные розы лежат на камне рядом с банкой. Под монументом надпись на бронзовом свитке — «Пушкин», чуть ниже — «1950».

Александр сбавил шаг, задумался над происходящим с его памятью. Глазами он видит покрашенные в весёлый жёлтый цвет стены и белые окна дома Волконских, выходящие во внутренний двор, видит легко одетых людей, прогуливающихся по двору и сидящих на резных белых скамеечках с удобными высокими спинками, видит газонное раздолье нежной травки, колышущиеся листья акаций, строгие недвижные ряды куцых кустов, вымощенный булыжником двор вокруг площадки и выложенные широкой серой плиткой дорожки вдоль стен. Но на эту жизнерадостную картинку накладывается крутящаяся в голове другая, скучная, в которой то же здание представляется не крашеным, а весь двор — каменным, без площадки, памятника и зеленых насаждений, вымощенным другим булыжником, не таким ровным и с большими зазорами. Ещё его напрягало прочитанное на памятнике имя. Он был почти уверен в том, что невозможно ему быть не только полным тёзкой, но и однофамильцем запечатлённого в бронзе поэта, но, пытаясь вспомнить другую, свою фамилию, странным образом не мог этого сделать.

Одетый не по сезону и временам курчавый задумчивый мужчина обошёл деревья и кусты, прикрывающие памятник с тыльной стороны, и оказался перед каретными дворами. На воротах одного из них он прочитал «Кафе», чуть ниже и мельче — «У Бирона». Это имя сходу присоседилось к «Пушкину», а к «Бирону» с готовностью прицепилось следующее — Волконских, словно кто-то у Волконских рассказывал, что впервые на этом месте поселился Бирон. Пока он гнал из головы Волконских вместе с Бироном и думал, голоден или нет, ноги сами вели и подвели к двум пустым белым столикам у двери в кафе, которую оставалось только открыть.

Внутри, в помещении, исполненном в белых тонах: стены с литографиями, потолок, столы и стулья, светильники — всё белое; за столиком в дальнем левом углу, напротив стойки, — одинокий посетитель.

Мужчина в сюртуке подошёл к стойке и нерешительно посмотрел на занятый столик с неказистым угощением: два блюда с не начатой яичницей, хлеб на тарелке, приборы, два стакана компота и две чашки кофе.

Сидевший за столиком бодрый пожилой мужчина приветливо улыбнулся и поднялся навстречу. Несмотря на возраст «хорошо за семьдесят», который выдавали скрывающий залысины «ёжик» коротких седых волос, глубокие продольные морщины в виде огибающей нос и рот незамкнутой «восьмёрки» и ослабшая кожа под подбородком и на шее, — это был крепко сложенный светлый старик, в голубой рубашке с коротким рукавом, с простым круглым лицом и странно знакомыми серыми глазами, веявшими располагающим духом основательности, устойчивости и прямоты.

Неопределенных лет и соответствующей комплекции женщина за стойкой, которую кудрявый в силу её маленького роста поначалу не заметил, удовлетворённо произнесла:

— Ну вот вы и дождались своего Пушкина!

— Пушкина? — удивился Александр.

— Ну да, вас. Он который раз приходит и заказывает одно и то же на двоих, — ответила женщина за стойкой. — Кому вторая-то порция, спрашиваю? А он — товарищу. Какому товарищу? — Пушкину. Съест свою порцию, посидит, помолчит и уходит.

Всё это официантка выпалила скороговоркой, под скачущие в глазах весёлые искорки догадки о розыгрыше, в котором она участвует.

— Хотя я не тот, за кого вы меня принимаете, но всё равно. Здравствуйте, милостивый государь. Здравствуйте, сударыня. Наверное, так человек в моём облачении должен желать здоровья?

— Наверное, — соглашается седой. — Одетые соответственно нынешнему 2015-ом году здороваются проще.

— Судя по возрасту памятника, примерно такой год я и насчитал. Получается, если бы я был поэт, которого Вы ждёте, мне должно быть больше двухсот лет. Хорош ли аппетит у людей в таком возрасте? Это мне? — показывает на яичницу и кофе.

— Да, конечно. Вам. Я ведь давненько жду вас, Александр Сергеевич, но… это так неожиданно.

— Мне бы тоже хотелось узнать ваше имя, сударь, раз вы назвали моё.

— Владимир Михайлович.

— Очень приятно. Позволите перекусить?

«Ну конечно, меня разыгрывают, — размышляет седой, — кто-то решил устроить эту шутку с аниматором. Ведь я рассказывал о своей затее с ужином на двоих. Да и официантка после второго моего прихода выспросила, кого я жду… Хотя есть что-то необычное в этом посетителе. Говорит он со странными интонациями. И не очень похож на аниматора, которые здесь крутятся, чтобы заработать на фото для туристов. А ну как, появись здесь Пушкин, узнали бы его посетители музея-квартиры, или приняли за очередного ряженого? И откуда он появился? Если из квартиры, то там полно туристов, служащих музея, охраны. Похоже, в своём желании поговорить с поэтом я зашёл слишком далеко».

Все эти мысли пролетели в голове старика за одно мгновение, но где-то в уголке сознания всё-таки таилась надежда на чудо.

«А вдруг настоящий… Но ведь оттуда ещё никто не возвращался?»

«Нет, это не Пушкин. Хотя вот и бакенбарды, и локоны, и сюртук — всё вроде настоящее».

Между тем посетитель доел яичницу и весело поглядел на соседа:

— Ваше лицо мне знакомо. Мы не встречались?

— Вряд ли. А вы очень похожи на портрет поэта.

— Ну и что. Вы же не верите, что перед вами живой Пушкин? Я вот в это не верю. Потому что, честно говоря, знаю, что не поэт. Правда, с другой стороны, я не помню, что делал накануне, и странным образом не могу вспомнить себя. В голове сумбур и пустота, как после славной попойки. Да ещё умудрился проспать полдня в его кабинете, отчего страдаю чудными видениями. Хотите, расскажу последнее, от которого я как споткнулся на зиме и на дуэли, где не мог быть?

— Помню убранный с улиц в сугробы утренний снег, казавшийся серых тонов. Помню нетронутый снег, на Чёрной речке, белый, белее свежего белья. Помню предсказание гадалки про смерть из-за жены — смерть придёт от белой лошади и от белокурого красавца. И вижу Дантеса, который целит прямо в меня.

— Его рука не дрожала. То, что он пришёл убить, озарило меня вместе с выстрелом. Пуля угодила прямо в брюхо. Ноги подкосились. Я упал ничком, не чувствуя спины. Первые мгновения не понимал, что со мной происходит, и как будто наблюдал за собой со стороны, а деревенеющие члены сами машинально делали отработанные движения. Я приподнял голову, поднял руку, прицелился в сердце этому бонвивану и выстрелил. Увидел, что он упал, почему-то на спину, возрадовался и в ту же минуту почувствовал страшную боль, склонив голову на колючий снег.

— Помню казавшиеся нескончаемыми мучения и всепрощение людям, ожидающим моего конца, за которым явился робкий манящий свет, к которому потянулась душа.

— И вдруг я очнулся на старом диване, одетый, помятый, без сил. Боль ушла, и нет света, который меня манил. За окном — лето. По квартире праздно ходят легко одетые люди. Один из незнакомцев одет, как я, и очень на меня похож. Люди останавливаются около него, окружают, позируют под короткие вспышки, испускаемые предметами, похожими на зеркало.

— Сумбур в голове погнал меня на улицу. Парадная оказалась закрыта. Пришлось идти за толпой через чёрный ход. Во дворе я ещё больше растерялся. Двор как чужой. В центре — памятник, на постаменте мой бронзовый монумент. Не зная, куда идти, отошёл к каретным дворам, увидел знакомое имя, зашёл, и вот рассказываю эту историю, рекомендуя не принимать её близко к сердцу. Я лучше вас знаю, что рассказанное не могло произойти со мной, а только привиделось…

Седой достал айфон, раздался лёгкий щелчок, и лица сидящих озарила короткая вспышка. Старик повернул экран к Пушкину и показал ему фото.

— Эти аниматоры гримируются под поэта и фотографируются с посетителями музея — так зарабатывают себе на жизнь. Извините, что сфотографировал вас без разрешения, хотя… всё равно мне никто не поверит.

— Вы странно говорили про фотографирование, — продолжил он, пытливо наблюдая за сорокалетним мужчиной. — Вам знакомо это искусство?

— И да, и нет. Я понимаю, Вы говорите о картинках, но мне больше интересно, кто такие аниматоры?

— Почему я спросил про картинки, — счёл нужным объяснить старик. — С фотографией в России познакомились после смерти Пушкина. Раз вы не удивлены, значит — не поэт.

— Я говорил, что не поэт.

— А с другой стороны, вы отвечаете странно. И делаете вид, что не знаете про аниматоров. Видите, как путаете… Что ж. Аниматоры — это ряженые. Их подбирают, гримируют, одевают согласно эпохе и рекомендуют хозяевам заведения для привлечения туристов. Ведь многим будет интересно показать фото не только с русскими достопримечательностями, но и с русскими знаменитостями. Особенно этим любят заниматься туристы с Запада. Выйдите на Дворцовую площадь, поезжайте в Павловск или Петергоф — там много ряженых, и мужчин, и женщин. И здесь, в бывшей квартире Пушкина, много туристов из стран Запада. Они до сих пор не могут понять, почему Пушкин так популярен в России. Вы же — наше всё: для одних это истина, для других — насмешка. Почти в каждом городе есть ваш памятник. Да и во многих странах мира вас помнят.

Седой говорил и при этом внимательно следил за глазами подозреваемого. Глаза — зеркало души: человек умеет лгать языком, но не умеет лгать глазами. Этот гость точно не лгал. Однако говорил так, что невозможно было однозначно определить, ряженый это или сам Пушкин.

«Если всё это игра, — размышлял Владимир Михайлович, — то ему надо сыграть так, чтобы сомнений не оставалось. А как? Конечно, есть диалектика — искусство постижения истины путём постановки наводящих вопросов, за которые поплатился жизнью Сократ. Пушкин знал диалектику? Должен был знать, он читал древних греков в подлиннике. Тот, кто напротив — не знает. Значит, не поэт? Впрочем, сформулировать адекватный ситуации вопрос — дело трудное. Даже знатоку для этого часто нужно время».

— Может, он и не Пушкин, — не выдержала подслушивающая разговор официантка, — а насмотрелся во сне всякого. Нечего было ему в музее спать. В таких знаменитых местах всегда не чисто. Вы, небось, умные, телепередачи про экстрасенсов не смотрите. А там много похожего показывают. В общем, с этим малым не всё чисто.

— Вы поговорить хотите? — повернулся к ней вполоборота Владимир Михайлович. — Подходите к нам. Не хорошо из-за спины комментировать.

— Спасибо, не надо. Моё место за стойкой, — привычно отреагировала на нахмурившегося старика женщина.

— Досказывайте, раз вызвались. Что с ним не чисто?

— Дух Пушкина побыл в этом мужике, вот он и чудит, — ответила она.

— Это по телевизору вам о духах рассказали? О бродящих в старых домах призраках их древних обитателей? Пугающих и наказывающих тревожащих их людей?

— Об этом и без телевизора известно. Можете смеяться, если хотите. Многие смеялись. Некоторые досмеялись уже, теперь верят.

Вооружившись тряпкой, хозяйка демонстративно отошла от мужчин, всем своим видом показывая, как много у неё работы, и начала протирать стойку с дальнего от них конца, постепенно приближаясь обратно.

— Владимир Михайлович, вы не помните, кто из великих сказал, что в обидах отражаются наши недостатки? — улыбнулся псевдо Пушкин. — Вот вы обиделись на женские глупости, а если рассуждать со спокойной головой, чем она глупее нас? Вы придумали дождаться чуда — живого Пушкина. А я вообще только после яичницы начал приходить в себя. Чувства, как после глубокого похмелья, хотя давно капли в рот не беру. Какие-то отрывки старинных воспоминаний. Неужели, моих? Что это, как не наваждение? А в таком случае женщина с тряпкой в чём-то права.

— Я Вас не обидел? — продолжал улыбаться кудрявый малый. — Будет жаль, если вы обидитесь и не захотите разговаривать. Потому что мне уже хочется узнать, зачем вы ждёте Пушкина? Не ответите? Раз уж мы встретились с вами таким необычным образом и в такой располагающей обстановке?

«Если он аниматор, то не совсем глупый, — подумал старик, не в силах отказаться от уплывающей надежды распознать в собеседнике поэта. — Почему бы нам и не поговорить?»

— Отчего же, Александр Сергеевич? Я отвечу. Но сначала расскажу одну старую историю, которая многое объясняет.

— В 14-ть лет я пытался на уроке литературы читать вслух «Пророка» и неожиданно потерял дар речи. Речь моя через минуту восстановилась, я смог отвечать на вопросы учителя, но пережитый шок родил загадку «Пророка», которая вот уже более полувека не даёт мне покоя.

— И что вас так беспокоит в «Пророке»?

— Давайте, я сначала доскажу про шок. Посудите сами: стихи знаю, преподаватель меня поднимает и просит читать, а я и слова вымолвить не могу. Про себя — пожалуйста, вслух — нет. Каково? Если бы ещё он поставил двойку и закончил на этом, но нет. Он пригласил меня в преподавательскую комнату и дал понять, что за десять лет преподавания впервые встречается с тем, кто не может читать вслух «Пророка». При этом я вспоминаю, что задавая учить эти стихи, он впервые их не читал сам. А чтец, скажу я вам, был он отменный, особенно здорово декламировал Пушкина. Так я понял, что не один по каким-то непонятным причинам не могу читать вслух «Пророка».

— А сейчас можете?

— Могу, потому что нашёл слова, которые сковали тогда мой язык.

— Что это за слова? Можете произнести их сейчас?

— Могу. Бог обращается к пророку: «Исполнись волею моей!»

— И что в них такого?

— В 14-ть лет я не мог знать того, что знаю сегодня. Бог дал человеку свободу выбора и возможность обрести свободу воли. Вы же понимаете, что свобода выбора без свободы воли — ничто. Дав однажды такую возможность человеку, Он уже отобрать этого никак не мог. И я полагаю, что Александр Сергеевич Пушкин знал это в тот сентябрьский вечер 1826 года, когда, уступив просьбе императора, написал «Пророка». И специально закончил стихотворение этими словами затем, чтобы в будущем, когда многие станут грамотными и будут читать «Пророка», кто-то обязательно споткнётся на этих словах — не сможет их произнести, и задумается, в чём дело? Получается, что Пушкин и просьбу императора выполнил, и от своих взглядов на религию не отступил.

— Откуда вы знаете о царской просьбе и о взглядах поэта?

— Мы делаем это весьма вероятное предположение на основании нашей реконструкции четырёхчасовой беседы ссыльного поэта с императором 8 сентября 1826 года в Николаевском дворце.

— Но откуда вы можете знать, о чём они говорили? Кто вы, Владимир Михайлович? Учёный? Провидец? Любитель загадок? И почему вы говорите «мы»? Как вообще можно узнать то, что говорилось тет-а-тет почти двести лет назад двумя не самыми открытыми людьми империи? Я про себя только что думал — чудю, а теперь вы? Только не обижайтесь на меня, пожалуйста. Очень вы интересный рассказчик, хочется дослушать.

— Чудаками нас, Александр Сергеевич, называют часто, это не удивительно — многим людям легче обозвать и продолжать своё спокойное растительное существование, чем напрягать мозги без видимой в обозримом будущем личной пользы. Так что мы к такому отношению привыкли и, как говорят, не берём в голову. Мы — это группа единомышленников, сообща разобравшихся, как можно построить на грешной земле царство любви. А что до ваших вопросов, то всё довольно просто.

— Как учёный и преподаватель я могу утверждать, что любая задача имеет решение. Просто решение многих задач часто занимает много времени. На решение загадки «Пророка», например, мне понадобилась целая жизнь. Да, точное содержание беседы 27-тилетнего Пушкина и 30-тилетнего самодержца неизвестно, но если представить её в виде так называемого чёрного ящика, учесть то, что было на его входе, что получилось на выходе, и воспользоваться искусством постижения истины путём постановки наводящих вопросов, то и основные темы разговора можно восстановить, и загадку «Пророка» разгадать.

Речь и лицо старика завораживали. По тщательности, с какой он подбирал слова, чувствовалось, как важен этот рассказ ему самому. И удивительно Александру было наблюдать, как внутренняя собранность двигала морщины на лбу рассказчика. Верхняя полоса и надбровные дуги Владимира Михайловича надувались, образуя ровный круглый провал над переносицей, в котором чётко проступали четыре точки-углубления в виде вершин креста. Знак на лбу то проявлялся вместе с сосредоточением над очередным тезисом, то пропадал, когда мысль завершалась.

Хозяйка протёрла стойку и подобралась к мужчинам, предложив убрать с их стола пустые тарелки и стаканы.

Недопитый кофе был плох, но его Александр Сергеевич попросил оставить. Разговаривать за пустым столом показалось ему неприличным.

Убрав лишнюю посуду, женщина в белом переднике и с белой ленточкой-повязкой, удерживающей крашеные шоколадным оттенком редеющие волосы, устроилась послушать умный разговор за соседним столиком, решив не прятаться за спиной мужчин, раз им это не нравится.

Владимир Михайлович поднятием бровей отметил все её перемещения, но ничего на них не сказал, продолжая монолог:

— Достоверно известен ответ Николая I на вопрос статс-секретаря графа Блудова: «Я беседовал сегодня с умнейшим мужем России». Что такого необычного мог рассказать поэт императору, после чего тот в присутствии всего двора дал столь высокую оценку ссыльному поэту? — Это на выходе чёрного ящика.

— А на входе?

— На входе несколько вопросов. Первый: за что Александр I сослал Пушкина в Михайловское, под присмотр местного попа? За оду «Вольность»? Или за атеизм, за приписываемую поэту молвой «Гавриилиаду»? Но разве Пушкин был атеистом? Мы изучали воспоминания дожившей до 1927 года Акулины из Вороничей, дочери попа Лариона по прозвищу «Шкода», гораздого выпить и поспорить после стаканчика на еретические темы, — о его беседах с Пушкиным на пару с истово исполнявшим поручение надзора Ионой, настоятелем Святогорского монастыря. Из содержания этих споров-бесед однозначно следует, что Александр Сергеевич верил Богу, а оба попа — в бога, утверждённого церковной иерархией.

— Второй вопрос на входе: что читал Пушкин в деревне перед встречей с императором в Москве? — Историю становления и гибели династии Птолемеев в древнем Египте. В этой многовековой истории есть два важных момента. Первый — параллели с правлением Романовых. Египтяне признали пришлых греков в качестве династии фараонов благодаря сохранению в царствующей семье традиции инцеста — браков меж близкими родственниками. Однако, правители-иноземцы не знали и не понимали языка своих поданных. Что очень похоже на времена Александра и его брата Николая в России, когда в дворянской среде в основном говорили по-французски, и даже Пушкин по-настоящему заговорил по-русски только в деревне у бабушки, куда его отправляли на лето родители. Другой момент — значимая история взаимоотношений Птолемея II и поэта александрийской эпохи — Каллимаха, которому, пробуя перо, подражал Пушкин. Каллимах — учитель из предместья Александрии, приглашённый получившим власть 30-тилетним младшим Птолемеем на место прогнанного из Александрии своего воспитателя Деметрия Фалерского. Чем провинился Деметрий? Не тем ли, что, начав собирать рукописи для знаменитой Александрийской библиотеки, положил начало перевода иудейской Торы — Пятикнижия Моисеева на греческий язык?

Размеренно, спокойным голосом, Владимир Михайлович продолжал нанизывать тезис за тезисом своего расследования:

— В Швейцарии, у Анатолия Ливри, биографа Данзаса — секунданта Пушкина на роковой дуэли, мы нашли то, что связывает «Гавриилиаду» и «Пророка» с поэзией Каллимаха. «Какие хитрость, злоба, слово, глубина! Как мощен даже крах твоих затей! И вечно-новое купанье Девы! — Каллимах!» — это из никогда не публиковавшегося отклика Пушкина на гимн Каллимаха «На омовение Паллады». В этом гимне Афина утешает свою подругу — мать Тиресия, которого богиня ослепила по приговору Зевса за то, что юноша видел Афину обнажённой: «Я пророком его сотворю, досточтимым в потомках, и без сравненья других он превысит собой». То есть Тиресий потерял глаза, получив взамен дар предвидения. Но поэт без дара видения лишён возможности наблюдать и вглядываться в жизненно важные детали, проверяя правдивость своих интуитивных прозрений. Вот откуда в Гавриилиаде: «Не нужен мне пророка важный чин». Отсюда и загадка притворного «Пророка», способная лишать чтеца дара речи.

— Третий вопрос на входе — переданное Пушкиным Жуковскому майское 1826 года письмо императору, в котором поэт изложил свои взгляды на декабрьский мятеж и собственную судьбу в случае его успеха. Взгляды эти очевидны из стихов «Андрей Шенье» про казнённого за правду певца свободы, восставшего на французских революционеров за реки проливаемой ими крови.

Глядя в глаза собеседнику, Владимир Михайлович без запинки и экспрессии продекламировал тем же спокойным голосом:

Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
 Я слышал братский их обет,
 Великодушную присягу
 И самовластию бестрепетный ответ <…>
 Оковы падали. Закон,
 На вольность опершись, провозгласил равенство,
 И мы воскликнули: Блаженство!
 О горе! о безумный сон!
 Где вольность и закон? Над нами
 Единый властвует топор.
 Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
 Избрали мы в цари. О ужас! о позор! <…>
 Куда, куда завлёк меня враждебный гений?
 Рождённый для любви, для мирных искушений <…>
 Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
 Я кинулся туда, где ужас роковой,
 Где страсти дикие, где буйные невежды,
 И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
 Вы завлекли меня! Что делать было мне,
 Мне, верному любви, стихам и тишине,
 На низком поприще с презренными бойцами!
 Мне ль было управлять строптивыми конями
 И круто напрягать бессильные бразды? <…>
 Гордись и радуйся, поэт:
 Ты не поник главой послушной
 Перед позором наших лет
 Ты презрел мощного злодея;
 Твой светоч, грозно пламенея,
 Жестоким блеском озарил
 Совет правителей бесславных <…>
 И час придёт… и он уж недалёк:
 Падёшь, тиран! Негодованье
 Воспрянет наконец. Отечества рыданье
 Разбудит утомленный рок <…>
 Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач <…>
 Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
 Плачь, муза, плачь!..

— Есть ещё пара моментов на выходе разгадываемой нами беседы Пушкина и Николая. Осенью 1828 года Синод призвал Александра Сергеевича в Кронштадт на допрос. Мы нашли послание Николая Павловича Синоду в ответ на его домогательства к поэту: «Я знаю автора Гавриилиады. Оставьте Пушкина в покое». А в прощальном письме царя к Пушкину была фраза «Об одном тебя прошу: умри христианином». Кем мог уйти в мир иной русский дворянин в православной державе? Мусульманином? Иудеем? Буддистом? Так методом исключения окончательно оформилось наше представление о контрах Пушкина с церковью. После этого удалось восстановить и содержание его беседы с императором 8 сентября 1826 года.

— И сколько вопросов было в этой беседе? — удалось вставить словечко современному Александру Сергеевичу.

— Мы считаем, два. Второй — о «Гавриилиаде». Пушкин не мог не признаться в своём авторстве. Но при этом он раскрыл свою позицию. Надо было объяснить младшему брату Александра, сославшего Пушкина за атеизм, что атеизмом страдает наша церковная иерархия. Для этого пришлось прибегнуть к понятию антропоморфизма — приданию свойств человека нечеловеческим сущностям. Как рассуждает церковная братия? Так же, как древние греки, в мифах которых боги живут человеческой жизнью и подвержены земным страстям. Попы глядят на императора, его министров, помощников и наивно полагают, что в царстве Божием всё устроено точно также. И Пушкин пытался объяснить Николаю, что в «Гавриилиаде» высмеял антропоморфизм церковной иерархии, а кроме того, указал на превратность Библии словами «с рассказом Моисея Не соглашу рассказа моего: Он вымыслом хотел пленить еврея, Он важно лгал, — и слушали его». И что именно за это Синод обвинил его в атеизме.

— Николай Павлович это понял?

— Мы думаем, первое понял, а второе счёл безответственным хулиганством, которое свойственно почти всем юношам, когда люди ищут себя, нарушая нормы взрослого мира. Но Николай Павлович был шокирован рассказом поэта о библейских закладках. Поэтому он попросил Пушкина в случае вызова в Синод молчать, обещая свою защиту. Кроме того, он попросил написать для членов Синода и публики, которая ещё не доросла до обсуждения религиозных вопросов, стихи, убеждающие в примирении поэта с церковной традицией. Вот почему Пушкину пришлось тем вечером полистать Библию на французском, которая лежала на тумбе у его дивана. Остановился он на 6-ой главе книги пророка Исайи. Так родился «Пророк».

— Кстати, — рассказчик привычно уже нахмурил надбровные дуги, — по поводу даты написания «Пророка» было много споров у наших словесников. Одни полагали, что Пушкин заранее, ещё будучи в ссылке, готовясь к встрече с императором, написал эти стихи, чтобы бросить их в лицо молодому «сатрапу», вступившему на престол. Однако, мы согласны с другими, кто считает, что стихи написаны после встречи с императором.

— То есть вы считаете, что в кармане Пушкина не было заготовленных стихов, других, которые после беседы с царём стали «Пророком»?

— Да, мы так считаем.

— Ваше право. Но почему у вас возник вопрос с датой «Пророка»? Тот, на кого я похож, обычно ставил в конце и дату, и даже время.

— Факсимиле «Пророка» не было найдено в бумагах Пушкина после его смерти. Разбирал бумаги масон Василий Андреевич Жуковский, выполнявший при Николае Павловиче роль Деметрия Фалерского — воспитателя сыновей Александра и Михаила. Мы полагаем, что есть ещё много записей поэта, которые пока неизвестны миру.

— Почему?

— Ну, уже в то время шли баталии между либералами и патриотами. Пыл страстей не угас до сих пор, а градус их даже повысился. И каждое направление пыталось и пытается использовать творческое наследие нашего «всё» в своих политических целях.

— А первый? Каков, по-вашему, был первый вопрос царя?

— «Пушкин, твои стихи нашли почти у всех заговорщиков. С кем бы ты был, окажись 14 декабря 1825 года в Петербурге?»

— И каков был ответ?

— «С ними… Чтобы их остановить». Здесь Пушкин повторил содержание порученного Василию Андреевичу майского письма к Николаю. Он сказал, что не давал названия «На 14 декабря» ходящим в списках стихам, которые только в силу этого названия получают крамольную двусмысленность. Стихи эти являются отрывком из «Андрея Шенье» и к русским событиям 14 декабря 1825 года отношения не имеют. Ясный взгляд, горячность и живость, с которыми поэт дал свои объяснения, исчерпали инцидент.

К рассуждениям про публику, которая не доросла, и про пушкинскую мечту о будущем грамотном времени довольно символично присовокуплялся взгляд расследователя на женщину за соседним столиком. Не молодая, не очень здоровая, судя по полному лицу, покрытому красными пятнами, и заплывшим маленьким глазам, — эта женщина, она грамотная? Ей интересно, она слушает, но что услышала из разговора?

А женщина, на которую посматривали оба мужчины, действительно заслушалась — ей понравился Владимир Михайлович.

Она никогда не признавалась себе и тем более кому другому, но так получалось в её жизни, что желанным становился мужчина, который её поначалу обругивал. Правда, чувства, которые она испытывала теперь, были другие, не те, которыми она награждала мужчин раньше. Владимир Михайлович был стар, да и её женские инстинкты притупились, так что она успела увериться, что мужчины ей больше совершенно не интересны. А получается, что ошиблась. Оказалось, мужчины бывают интересны не только по своему прямому предназначению.

К тому же она ошиблась вдвойне, потому что этого замечательного старика видела раньше. Это он был в компьютере сына, лицом во весь экран, пугая требовательными глазами, как пугают сектанты. Из-за него она сына отругала — дура! Никакой этот мужчина не сектант. Просто умный, приятный и трезвый пожилой человек, каким и должен быть настоящий мужчина, что молодой, что старый.

— А знаете, Владимир Михайлович, отталкиваясь от вашего расследования, можно чуть изменить реконструкцию разговора царя с поэтом, — сказал двойник Пушкина, заполняя паузу.

— Мне, например, представляется, что ту их беседу начал царёв спрос за атеизм: осознал ли, раскаялся или нет? Был ли при этом Николай Павлович поражён взглядами поэта на церковную традицию, чем-то схожими с хранящимися в царской семье преданиями? — возможно, но вряд ли до шока. К тому же нужно учесть тот факт, что после посещения Жуковским Михайловского Пушкин готовился к возможной встрече с императором и целенаправленно изучал историю Птолемеев, пытаясь понять, что в ней находит воспитанник Василия Андреевича. Идея соправительства монарха и поэта, по примеру младшего Птолемея и Каллимаха, на русскую почву никак не ложилась. Поэту было ясно, что он нужен самодержцу в другом качестве — оба они понимали, в каком. А что до связи с мятежниками, то Николаю Павловичу после объяснений про историю появления стихов «На 14 декабря» было достаточно слов Пушкина: «Пошёл бы, но не с ними, а к ним; не вставать в ряды, а уговорить разойтись». И вот тут они согласно поговорили о судьбе Романовых в случае успеха мятежа, начав с признания Николая о выборе главарям той казни, которую они уготовили царской семье от мала до велика. Здесь Пушкин заметил, что век царской фамилии пока на наступил. Триста лет отвела судьба Птолемеям. Столько же провидение отмерило Романовым. Смогут ли они избежать роковой трагедии, зависело от обучаемости потомков Николая Павловича. В этом и был урок аналогии, магически тянувшей молодого императора перечитывать древнюю историю.

— Вот когда Николай Павлович мог испытать шок, признав в Пушкине провидца! — закончил свою версию кучерявый, заставив Владимира Михайловича напрячься до знаковых точек в середине лба.

С трудом оторвавшаяся от собственных мыслей официантка, зевнув и слегка потянувшись, поднялась из-за соседнего столика:

— Мальчики, я через 10 минут закрываюсь.

Она собрала чашки с недопитым кофе и скрылась за стойкой в буфете.

Седой посмотрел на круглые электрические часы на стене за стойкой, отметил время — около шести часов вечера. «Так мы что, беседуем почти три часа?»

— Александр Сергеевич, может, нам прогуляться? Пройдёмся по набережной Мойки, выйдем на Дворцовую и продолжим разговор? Любопытно сравнить наш Петербург с вашим. По-моему, изменилось не многое. Главное, вместо лошадей и карет нынче — сплошь автомобили и выхлопные газы, настоящий бич современного города.

— Лучше бы нам с вами прогуляться до Царского Села! Если бойко пойти, можно дойти засветло! — рассмеялся вдруг оживившийся псевдо Пушкин. — Что, Владимир Михайлович, составите мне компанию? Или вместе благоразумно испугаемся машин?!

Поблагодарив официантку, они вышли во двор, мощёный булыжником, и направились влево — прямо к парадным воротам. Был самый разгар поры белых ночей. Ярко светило солнце. Последние редкие посетители, а за ними и служащие музея, покидали уютный дворик особняка Волконских. Сквозь мягкие подошвы летних ботинок остро чувствовались булыжники. Седой посмотрел на толстую подошву чёрных штиблет своего спутника и подумал о том, что во времена такой обуви все мостовые были мощёны камнем, чувствительным для современных подошв.

— Сашок, ты решил пойти в город, не переодеваясь?

Спутник Владимира Михайловича обернулся на голос служителя музея, на миг задумался, достал из правого кармана сюртука большой бронзовый ключ, покрытый зеленоватой патиной, и заговорщически произнёс:

— Извините, я сейчас, одну минуту…

Он вставил ключ в замочную скважину, дважды его повернул, открыл тяжёлую дубовую дверь и скрылся за ней. Седой некоторое время стоял в полной растерянности. Потом потянул парадную дверь на себя, но она оказалась закрыта.

— Напрасно ломитесь, эта дверь всегда закрыта, — обратился к нему подошедший музейный работник.

— А как же Александр? Он ведь только что её открыл.

— Не может быть. Сашка держит свою бутафорию в гардеробе цокольного этажа. Но всегда ходит туда, как все, через чёрный ход. Парадная всегда закрыта. А Вы кто ему будете?

— Знакомый. Мы договаривались вместе поужинать.

— Так вы остаётесь или идёте? Мне надо закрывать ворота.

— Да, да, конечно иду.

Владимир Михайлович вышел на гранитную набережную Мойки близ Конюшенного моста и на верных пятнадцать минут остановился у ворот музея, смотря на плотно припаркованные автомобили и спешащих куда-то редких прохожих.

Никого не дождавшись, он раздосадовано покачал стриженой седой головой и, постепенно ускорив шаг до привычного, двинулся по набережной прочь, вдоль плавно изгибающегося строя старинных особняков, верно хранящих тайны знаменитых и безвестных своих хозяев и постояльцев.

                                                                                   Эпилог

Установленные в современной России длинные новогодние выходные, когда световой день так короток, а зима часто переменчива, удобны для далёких путешествий туда, где тепло и светло, для домашнего ничегонеделанья в кругу семьи, если есть семья, тёплая постель, вкусная еда и возможность растрясти жирок на улице в не самую морозную и не чересчур слякотную погоду, и для усердного творческого труда в одиночестве.

По характеру Вадиму Анатольевичу Дивину из перечисленного подходило последнее, поскольку путешествие надо было готовить и о нём хлопотать, чего Дивин не любил, а более трёх дней семейной идиллии глаза в глаза и сутки напролёт часто становились ему испытанием, даже когда Аня ещё его терпела, молча почти копя свои обиды.

Работа над переложением разгадки «Пророка» помогла ему не заметить, как пролетели длинные выходные 2016-го года. Их ему даже не хватило. К тому же в последний выходной день пришлось помочь застрявшей в деревне Ане — привезти её оттуда и отправить в столицу. Так что завершать и вычитывать рассказ Дивину пришлось на работе, прячась иногда от настырных сотрудниц, у которых вечно что-то переставало работать.

Субботнее дежурство после баламутной рабочей недели выдалось у него спокойным — серверы не падали, а сотрудников, желающих поработать во славу банка, в выходной не оказалось. К концу дежурства Вадиму Анатольевичу удалось и дописать, и дважды выверить написанное, и домой он уходил в том состоянии нервного опустошения и учащённого сердцебиения, которое всегда приходило к нему с успешным окончанием задуманного.

Под ногами Дивина хрустел снег. На улице было темно и морозно, а на душе — светло и радостно.

Ему казалось, он отличается от редких одиноких прохожих, уткнувших взгляд вниз. Про него нельзя, а вот у них очень даже можно было спросить:

«Где [Ваше] жаркое волненье,
 Где благородное стремленье
 И чувств и мыслей молодых,
 Высоких, нежных, удалых?
 Где бурные любви желанья,
 И жажда знаний и труда,
 И страх порока и стыда,
 И вы, заветные мечтанья,
 Вы, призрак жизни неземной,
 Вы, сны поэзии святой!»

Голова Дивина полна была светлых дум, среди которых набирала силу мысль о новой повести, давно задуманной, но никак не поддающейся образному представлению. Ему хотелось пощупать ближе не новую идею взаимодействия тёмной и светлой сторон человеческого естества и поискать их современного равновесия на пути к справедливому общественному развитию. Казалось, Вадиму Анатольевичу было, что сказать по этому поводу, но нужные образы не давались, расплывались в мыслеформах, как, впрочем, было всегда в самом начале нового дела.

Предварительное обдумывание и формирование образов составляло большую и длительную часть его творческой работы. Свежий воздух и созерцание природы очень содействовали этому процессу. Поэтому ранним воскресным утром отдохнувший и выспавшийся Дивин уже прогуливался там, где любил, — вдоль реки, открывавшей большое пространство и небо почти до горизонта, которого не увидишь в тесных городских кварталах.

Между прочим Вадим Анатольевич поймал себя на мысли о том, что его перестало беспокоить левое ухо. Он только теперь сообразил это, пытаясь вспомнить, когда в голове исчезла вредная пульсация, заставлявшая думать больше о ней, чем о деле. Получалось, что ухо перестало его тревожить после простуды и разговора с нагрянувшими к нему Рыловыми, когда он взялся за серьёзную работу. Это обстоятельство не то, чтобы поразило Дивина, но придержало и усмирило никогда не исчезавший червячок сомнения в нужности того, что он делал.

Сомнения в собственной нужности часто отравляли жизнь Вадима Александровича. В скучные вечера, когда работы не было, его особенно томило одиночество и разные вопросы о том, правильно или нет поступал в жизни он, правильно или нет поступали с ним, суждено ему было встречать наступающую старость одному или нет.

Свою нужность как сочинителя он давно определил, считая себя в действующем запасе и литературном резерве. Славы Дивин не искал, на жизнь ему хватало, и роль запасного игрока его не коробила — кому-то надо исполнять и такие роли, поддерживая устойчивость сложного общественного устройства. Зная себе цену, он полагал, что не хуже и не лучше тех писателей, которые на виду. Судьба и случай благоволили к ним, но и его жизнь ещё не заканчивалась, он тоже мог оказаться среди первых, будь на то божья воля.

Понимание своего места в жизни пришло к Дивину поздно, вместе с одиночеством и хандрой. Казалось, знай он его раньше, смог бы и потерпеть лишний раз, не обижая людей, и люди бы его меньше обижали, и для Ани с дочкой, может быть, остался близким и дорогим человеком. А теперь вот думай, перевешивает ли такая малость, как сочинительство, его грехи или нет. Судя по тому, как от этих мыслей щемит сердце и жмёт душу — скорее нет, чем да.

Как тут малодушно не позавидовать благополучным людям, воспетым Александром Сергеевичем:

«Блажен, кто смолоду был молод,
 Блажен, кто вовремя созрел,
 Кто постепенно жизни холод
 С летами вытерпеть умел;
 Кто странным снам не предавался,
 Кто черни светской не чуждался,
 Кто в двадцать лет был франт иль хват,
 А в тридцать выгодно женат;
 Кто в пятьдесят освободился
 От частных и других долгов,
 Кто славы, денег и чинов
 Спокойно в очередь добился,
 О ком твердили целый век:
 N. N. прекрасный человек.»

Однако, для Дивина такая картинка была бы возможна и хороша, если убить воображение и ограничить мир материальным и явно видимым кругом, не пытаясь за него выбраться. Как ограничивает себя атеист, отказавшись от непознаваемой бесконечности. Или многие окружавшие Вадима Анатольевича люди, демонстрирующие свой жизненный успех. В том, что их движет, никогда он не мог найти ничего нематериального и, зачастую, просто полезного обществу. Их сомнительная радость собирания благ почти всегда основывалась на собственной громогласной уверенности: «Я нужен!» — ничем фактически неподкреплённой.

Дивин не смог бы так жить. В молодости ему был знак — прикосновение к вечному и прекрасному, от чего захватило его дух, явивший знание душевного полёта. За давностью лет он позабыл детали того, что видел или что ему привиделось, но сладкое неотмирное состояние приобщения к бесконечности помнил. Оно дарило ему редкие минуты благодати после удачно выполненной работы, какую он ощутил накануне, закончив рассказ про «Пророка», и радость от готовности узнать и отозваться на созвучный его душе зов — вроде того, что был с ним вместе с музыкой Вавилова, словами Волохонского и грёзами Хвостенко, Гребенщикова, Гейзеля и других одиноких звёзд, пытавшихся осветить людям путь к Иерусалиму.

Прошлым вечером, отходя от «Пророка», Вадим Анатольевич перечитывал дома «Онегина» и теперь, запинаясь, вспоминал нарисованные Пушкиным границы области существования поэта, пытаясь найти для себя место, удалённое от крайностей.

«…Поэта,
 Быть может, на ступенях света
 Ждала высокая ступень.»,
 
 «Быть может, он для блага мира
 Иль хоть для славы был рождён…»
 
 «А может быть и то: поэта
 Обыкновенный ждал удел.
 Прошли бы юношества лета:
 В нем пыл души бы охладел.
 Во многом он бы изменился,
 Расстался б с музами, женился,
 В деревне, счастлив и рогат,
 Носил бы стёганый халат;
 Узнал бы жизнь на самом деле,
 Подагру б в сорок лет имел,
 Пил, ел, скучал, толстел, хирел,
 И наконец в своей постеле
 Скончался б посреди детей,
 Плаксивых баб и лекарей.»

Поискав своё место и не найдя его, Дивин удовлетворился тем, что его хандра сродни пушкинской, и что его ответ на неё похож на пушкинский:

«Но грустно думать, что напрасно
 Была нам молодость дана…»
 «Несносно видеть пред собою
 Одних обедов длинный ряд,
 Глядеть на жизнь, как на обряд,
 И вслед за чинною толпою
 Идти, не разделяя с ней
 Ни общих мнений, ни страстей.»

Среди высоких дум Дивин успевал смотреть по сторонам. Впервые в этом году зима предстала в своём настоящем обличье: до Нового года её не было, потом он долго затворничал дома, потом работал, — и вот только теперь увидел и вставшую речку, занесенную снегами, и белые её берега, и узкую протоптанную в снегу тропинку, по которой шёл в сторону столь же узкой светлой предрассветной полосы. Полоса неба была белых, розовых и серых тонов. Белое на горизонте прорастало розовыми оттенками, выше розового светлое рассекал наклоненный к земле тёмный облачный клин, параллельный другому, близкому, сложенному из высоких серых дымов. Ещё выше белый цвет быстро уходил в тёмные до фиолетовой черноты небеса.

Над головой было совсем черно, но звёзд уже не было видно, и только две планеты справа, Венера и Юпитер, ещё несли солнечный свет. Венера была на юго-востоке, повыше светлой полоски. Яркий Юпитер — выше Венеры и много правее, чуть отклонён от юга к западу.

Спиной Дивин давно чувствовал третье небесное тело. Он развернулся и увидел во всей красе низкую полную луну, точно перебравшуюся по далёкому мосту, соединяющему берега, на тот, по которому он шёл. Луну перекрывали вытянутые ряды робких облаков с пустыми промежутками. Свет от неё рассеивался на этих облаках, образуя жёлтый круг, близкий, огромный, загадочный, почти стоящий на земле.

Дивин обернулся на восток. Там было белое с розовым небо, тёмно-синие облака и серые дымы. Розовое пока оставалось робким, но белого стало больше, и в тёмной синеве добавилось голубых тонов.

Он снова обратился к западу. Жёлтая луна, одетая в переливающуюся жёлтыми и коричневыми тонами кисею, на фоне чёрно-фиолетового неба была прекрасна. Она притягивала, манила. Сколько осталось ей радовать глаз? — недолго.

Не отрывая взгляд, Дивин пошёл в сторону луны, чтобы не пропустить ничего из её последних превращений. Внутри него наигрывала мелодия «Города», и он не хотел думать о своей или других пользе и предназначении. Где ему искать Иерусалим, и как соотнести тёмную и светлую стороны — вот что его теперь занимало. Почему его влечёт огромная жёлтая луна, украсившая тёмную сторону неба? Почему ему неинтересен рассвет? Или ещё не наступила пора, и надо дать время показать ночи всё, на что она способна? А может, не стоит ничего искать ни в себе, ни на небе, а упокоиться красотой небесной тиши, наслаждаясь и рассветной стороной, и блекнущими Венерой с Юпитером, и красавицей Луной?

Ряды облаков перед луной сомкнулись, поплотнели, лунный свет перестал их пронизывать насквозь, луна за ними сжалась и подурнела. А невидимые облака продолжали набегать, и скоро от лунного света не осталось даже слабого бледно-жёлтого пятна, стало всё черно и неинтересно.

Дивин развернулся и двинулся в первоначальном направлении, с каждым новым шагом выбирая получавшуюся петлю.

Когда он вернулся к месту, откуда начал попятное движение, уже половина горизонта на востоке очистилась от ночи. Чёрные небесные тона отступали перед белым и голубым, среди которых готовилась спрятаться ставшая прозрачной Венера. Высокий Юпитер пока оставался яркой белой точкой, но под ним тоже голубело, скоро и ему пропадать.

Всё вокруг приготовилось и ждало появления солнца.

Ждал и Дивин.

Он ещё не видел, но уже угадывал появление на горизонте яркой жёлтой линии и, глотая морозный воздух, остановился, стараясь не пропустить мгновения, когда угаданное откроется.

С первым солнечным лучом, явившимся неожиданно, как он его ни ждал, Вадим Анатольевич Дивин пошёл домой, укладывая в памяти увиденные картинки предрассветного неба, как видимые подсказки образа чёрных и светлых человеческих глубин, которые он вознамерился исследовать. Ему ещё многое предстояло обдумать и осмыслить на этом пути, но первый шаг был сделан.

Небо совсем прояснило. Поднявшийся ветерок пробовал силу, покалывая лицо и заставляя слезиться глаза. День обещал быть морозным.

… февраля 20.. года